- Очень приятно... - прочувствованно зашелестел чей-то голос в стороне, и Арсений, повернув голову, еле узнал в этом переряженном человеческом обрубке самого Ивана Петровича. Тот был неузнаваем; точно чем-то смазанный, он сиял весь; что-то даже текло с него; весь он мелко, шарнирно двигался и, подобно барышне, сжимал в руке платок. - Переведите, переведите ему... может быть, он заглянет и ко мне. У меня жена также ужасно любит музыку и Европу; Европу даже больше, чем музыку. Она очень милая... объясните, объясните ему, - и второпях искал среди гостей добровольного переводчика. Голос его прерывался; видимо, лютая тревога последних дней лихорадила его, и оттого все бывалое достоинство его истощилось.
Остекленевшими глазами он ласкал суховатую, почти военную фигуру пианиста, который неторопливо вкатывал в рукав вывалившийся бриллиант запонки.
- Qu' est ce qu' il dit?* - обращаясь ко всей шеренге гостей, сразу спросил артист.
_______________
* Что он говорит? (франц.)
Шеренга заколыхалась.
- Он говорит, что будет счастлив видеть вас у себя, и в особенности рекомендует вашему вниманию свою жену. Со своей стороны могу подтвердить: чрезвычайно милая женщина и крайне удобная квартира... - так перевел Арсений, прежде чем кто-либо другой отозвался на трепет Ивана Петровича, а вся шеренга так и замерла в чаянии почти международного скандала.
Но гость кротко улыбнулся, - точно где-то в сумеречном отдалении взмахнули зеркальцем; опыт подсказывал ему - они всегда восторженны и милы, эти жены провинциалов, а не все ли равно, из рук которой Бовари в тысячный раз получить признанье. Последнее выступление приурочивалось к концу следующей недели, и жизнь представлялась полной всяких безопасных утех. Впрочем, злое неприличное лицо Арсения несколько более, этнографически, заинтересовало его, - с такими лицами бывали, наверное, террористы в царской России, но и это ему было скучно. Он продолжал улыбаться, как бы говоря: "Ты варвар и тошное существо: ты радуешься, что обидел человека старше себя. Молчи, дурак, и восхищайся!" - и пошел дальше, ища глазами инструмент. Тотчас же вся шеренга, до хруста продавливая паркетную мозаику, двинулась за ним.
Задержась на минуту, Петр Евграфович тотчас подошел к Арсению: следовало хотя бы скандал пресечь в самом начале, потому что стало уже поздно гнать его вон, этого свихнувшегося, по-видимому, родственника.
- Слушай, ты с ума сошел! - шепнул он племяннику, тиская, почти выворачивая ему плечо; наверно, этим хотел он выразить всю степень бешенства своего. - Держи себя прилично или иди домой, проспись, чудище музейное!
- Мне безумно надоело твое подполье! - сипло ответил племянник.
- Ну, я прошу тебя, садись вот тут и слушай. Это действительно эпохальный артист.
Все совершалось, как в тумане, но туман этот исходил из самого Арсения. Громоздкие манекены в усах, в сюртуках, в резиновых баретках, неправдоподобные, как галлюцинации, усаживались по креслам - и то ли дерево скрипело у них и под ними, то ли тугой, сгибаемый при этом крахмал. Сквозь тяжелые плюшевые гардины ни шорохом не просачивалась сюда жизнь. Стало тихо, как в подвале. Из соседней комнаты, мягкие, под педаль, донеслись аккорды: артист пробовал инструмент. Ужин и чествование предполагались позже. Промытые подвески люстры распространяли по стенам и лицам радужные, скользящие блики. Хозяин деловито прошел к часам и, всунув руку в гремучий ящик, остановил маятник. Самое время замерло, и тотчас же физиономии этой ассамблеи стали важны, кукольны и надменны. Над круглым столом, за которым сидел и Арсений, неспешными клубами стал жертвенно подыматься дым. Пианист ударил по клавише - нижнее ми, и тотчас же щедрой пригоршней гения рассыпалось звучное, прозрачное зерно. Оно ворвалось в подвески люстры - и те закачались, по-новому преломляя свет, оно упало и в людей, и бесплодные, выжженные луговины в них мгновенно поросли ликующими простонародными толпами. Арсений горбился и курил, жадно заглатывая дым; бурные звуковые пассажи глубоко вдавили его в кресло.