Это описание – всего лишь моя интерпретация (ставшая плодом размышлений об истерии) гипотезы о существовании влечения к жизни и влечения к смерти, выдвинутой Фрейд в 1920 году, после окончания Первой мировой войны. Это только фон, потому что мое внимание сосредоточено на следующем этапе. Я полагаю, что на этапе развития после младенческого возраста имеет место вторая травма: осознание того, что человек не уникален, что кто-то занимает точно такое же положение, как и он сам, и что, хотя он нашел друга, эта потеря уникальности, по крайней мере временно, эквивалентна уничтожению. Легче всего это представить, когда рождается младший сиблинг, но я думаю, что это происходит в обоих направлениях. Второй или более поздний ребенок «знает» о ненависти, поскольку его, конечно, ненавидел старший ребенок, ненавидел до смерти. Эмоциональная любовь младшего ребенка является допсихической или нарциссической, и она перейдет в психическую «ненависть» примерно в том же возрасте, в котором старший ребенок почувствовал угрозу появления новорожденного – фактического или ожидаемого. Однако, если на раннем этапе детский опыт связан с переживанием уничтожения (то, что Фрейд называет «смертью») и стремлением жить, на следующем уровне мы имеем уже убийственные желания в ответ на опасность уничтожения. Я не думаю, что подобный сиблинговый опыт заменяет или следует из испытаний и злоключений вертикального эдипального и кастрационного комплекса. Также его нельзя свести к страху уничтожения в связи с так называемой первичной сценой, фантазии о родителях, совершающих половой акт. Сиблинговый опыт соединяется с этими переживаниями и фантазиями, но создает свою собственную структуру. У него есть свои собственные желания и свои собственные запреты: маленькой дочери Юнга, как и всем детям, просто не разрешается убивать своего брата.
Я хочу обратить внимание на «закон матери», который должен регулировать вмешательство на уровне желания убить сиблинга и кровосмешения. Это своеобразная отсылка к понятию Жака Лакана «закон отца», который представляет собой закон кастрации – символическое наказание за попытку занять место отца рядом с матерью.
Если, согласно Лакану, «закон отца» связан с тем, что он называет «символическим», и тем, как ребенок осваивает язык, то мое представление о «законе матери» предлагает последовательность: один ребенок, два сиблинга, три сиблинга, четверо сиблингов, товарищи по играм, школьные друзья… царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной. Здесь есть место и для вас, и для меня, – то, о чем наш внутренний истерик не знает. Репрезентация и, следовательно, язык ссылаются на отсутствие – то, чего нет, должно быть обозначено. Хотя последовательности присутствуют в языке, подразумевается умение считать, а не языковая компетенция. Вероятно, есть какая-то врожденная способность для распознавания небольшого диапазона чисел – птицы умеют «считать» свои яйца. Материнское предписание спотыкается об этот «подсчет»: братья и сестры – это и одинаковые, и разные яйца. Позже внутри группы братьев и сестер возникает контракт: расширить свой нарциссизм, чтобы сформировать социальную группу, в которой любят себе подобных, и найти другую группу для ненависти, поскольку они другие.
Теперь я попытаюсь кратко обосновать свою гипотезу о важности роли братьев и сестер в контексте истерии, предоставив необходимый для этого материал. В частности, я буду рассматривать братьев и сестер в рамках вопроса о мужской истерии и спорах о ней, которые имели место во время и сразу после Первой мировой войны. Подобные вопросы возникали во время Второй мировой войны, но тогда психоаналитические круги уже меньше интересовала проблема определения истерии. То же самое относится и к реакциям участников современных войн (Showalter, 1997). Поскольку я думаю, что категория истерии все еще может быть полезна, Первая мировая война лучше всего подходит для иллюстрации моих аргументов.