Я помню, как зашла ко мне в гости одна родственница, интеллигентная дама, учительница музыки. Увидев на стене моей комнаты волшебную картинку с подкрашенным фотоизображением какой-то индийской красавицы, шикарно умирающей в объятьях изумрудной змеи (такие картинки продавались в те годы глухонемыми в поездах дальнего следования), она, не зная, как на все это отреагировать, сказала лишь: “Левушка! Что за китч? С твоим-то вкусом!”
Не мог я объяснить ей того, что ясно чувствовал, но не умел коротко и внятно сформулировать.
Не мог я ей сказать всего того, что и сам понял лишь спустя какое-то время.
Не мог я объяснить ей, что этот маленький шедевр – уже никакой не китч хотя бы потому, что он, невзирая на змею, безопасен. И не только безопасен, но и исключительно полезен как объект коллекционирования и как сырье для современного искусства. Что китч – понятие столь же исторически текучее, сколь и вкус. И что “высокое” и “низкое” – это вовсе не раз и навсегда установленные категории. Что они в зависимости от времени и социально-культурного контекста способны меняться местами. Сегодня – китч, завтра – высокое искусство. И наоборот. Что существует взгляд, в соответствии с которым ближе всего к истине банальность. И любая форма, общественно осознанная как китч, легко становится объектом “высокого искусства”. Для этого требуется сущий пустяк – наделить ее смыслом.
А вообще-то китч, настоящий китч, небезопасен. Особенно для людей с ослабленным эстетическим иммунитетом. Опасен он тем, что соблазнителен. Соблазнителен тем, что прост, как выдвинутый вверх средний палец. Опасен тем, что пустое там всегда притворяется полным, низкое – высоким, а смешное – серьезным. Опасен тем, что всегда выступает в чужой роли. Фарс там выступает в роли мелодрамы. Мелодрама – в роли трагедии.
Китч – это то, что мучительно режет слух и глаз эстетически искушенного человека. Всегда было принято считать, что китч аполитичен. Это так и есть, если пренебречь тем обстоятельством, что трудно придумать что-нибудь более китчевое, чем язык политической риторики, где произносится одно, подразумевается другое, а выводы из всего этого делаются третьи. Особенно хорош в этом смысле язык, так сказать, державно-имперский – классический образец китча, где откровенно и безнадежно пародийное выступает в роли супер-серьезного. Чрезмерно серьезное вообще всегда смешно.
Китчем могут становиться и становятся даже отдельные слова, взятые на активное вооружение теми, кто способен в китч превратить все что угодно. Так, с легкой руки бессмысленных и трескучих обормотов из госбанды под названием “Наши” абсолютно неудобоупотребимым стало сильное когда-то слово “фашизм”. Точно так же, как не может быть ничего пошлее, чем официально инспирированная “борьба с пошлостью”, так нет нынче ничего более фашистского по сути, чем наш официальный “антифашизм”.
Китч маргинален в своей основе, но норовит шпарить исключительно по магистрали. Он всегда вьет гнезда в ветвях официальной культуры, которая смешна и сама по себе уже хотя бы потому, что всегда надувает щеки.
Любая авторитетная эстетика, любой социально-культурный мейнстрим – это и есть китч, по крайней мере потенциальный. А именно потому, что китч контекстуален, для меня и тогда уже было очевидно, что, например, балет “Лебединое озеро” (и в этом, разумеется, не виноваты ни великий Чайковский, ни блистательный Петипа) есть на сегодняшний день безусловный китч. Моя тогдашняя убежденность триумфальнейшим образом была подтверждена известными августовскими днями 1991 года.
Но и сама официальная культура исторически изменчива. В те времена, когда состоялся мой разговор с родственницей (то есть во времена вполне тоталитарные), наиболее авторитетной эстетикой считалась всяческая высокая классика (“Лебединое озеро”) и с разной степенью неумелости следовавшая ее образцам классика советская. А в нынешнюю, то есть скорее авторитарную, эпоху в качестве китчевого мейнстрима выступают жирный гламур, наглеющая от полной безнаказанности попса, несовместимый с жизнью телеюмор, сивушно-палехский патриотизм, всенародная резвушка Ксюша и мачо-президент, в маске горнолыжника вещающий что-то о геополитических интересах России. Об этом я и подавно не мог ничего рассказать своей чувствительной кузине, так как ничего подобного не мог тогда предположить и сам.
Не умел я тогда объяснить ей, что китч – это, в общем-то, не сисястая индианка с точкой во лбу и не потешная копия картины “Охотники на привале” в привокзальном ресторане. А это плакат “Народ и партия едины” на запертых по случаю переучета воротах Черемушкинского рынка. Это мучительно задушевная “первомайская” интонация радиодиктора. Это “беседы о прекрасном” в красном уголке горячего цеха. Это приуроченная к той или иной годовщине Великого Октября телетрансляция все того же “Лебединого озера”.
Китч – это полый знак, означающее без означаемого. Это высказывание, значение которого давно выветрено, заболочено, как злополучное “Лебединое озеро”.