В это самое время за некрашеной бревенчатой стеной, едко пахнущей еловой стружкой свежего деревенского дома, в двухметровой ванной комнате, стоя перед зеркалом, брился майор. На нем была белая майка, оттеняемая бронзовым загаром крепких мышц, и полевой формы брюки. Майор брился опасной бритвой, доставшейся ему от деда, с потертой деревянной ручкой в виде футляра. С этой бритвой его отец прошел всю войну, и сам он не расставался с ней ни в одной из «горячих точек», где ему довелось перебывать по долгу службы. Он умел ею пользоваться без порезов. Сейчас майор готовился ко сну и по старой солдатской привычке брился вечером, чтобы поутру быть готовым к работе как можно скорее; хотя отныне он имел право изменить привычке, поскольку вчера получил полную отставку в связи с сокращением его части. Он имел право бриться по утрам, как все нормальные люди, но ему было трудно стать другим человеком так быстро, даже в мелочах.
Завтра он должен был сесть в поезд и отправиться навсегда в далекий уральский город, где его ждала неизвестность и профессиональная неопределенность, с которой особенно трудно было смириться. В этом городе он вырос, там жила его семья, состоящая из жены, двух малолетних сыновей и стариков родителей, которым он по возможности высылал деньги, когда их еще платили. Потом переводов почти не стало, потому что долги по зарплате перевалили за год. Он стал реже звонить и писать письма, его разум не выдерживал того тупика, в котором оказались его близкие, тогда как он честно исполнял свои профессиональные обязанности, рискуя своей жизнью и жизнями солдат, что были ему приданы. Служба – пусть даже в долг – отвлекала его мысли от семьи, которая, как ему было известно, жила из кулька в рогожку, – и вот теперь это кончилось. Он не получил даже выходного пособия, поэтому остановился в загородной гостинице и готов был трястись до Урала в общем вагоне.
Майор вздохнул и пригладил выцветшие до белизны короткие волосы. В эту минуту зазвонил телефон. Отложив бритву, майор вытер руки и снял трубку.
– У аппарата, – жестко сказал он и тут же сел на кровать, чувствуя, как сердце упало в груди, а по лицу расползается растерянная улыбка. – Да, Лена, – сказал он мягче, – да, дорогая, это я. Я звонил тебе и оставил номер… ну вот… Завтра. Я говорю, выезжаю завтра. Номер поезда? А, не надо. Я буду сразу домой. Сам. Как вы там? – Он замолчал и молчал долго, катая желваки по скулам. Потом сказал: – И давно это случилось? Понятно. Я не мог прислать денег, дорогая… Пойми… Но теперь они заплатили за все сразу. Я приеду, и ты сможешь расплатиться. За все. И еще останется. Да… Отец может говорить? Я говорю – как у него с речью?.. Понятно. Что с работой?.. Да хоть кто-нибудь у вас там работает? Не весь же город без работы сидит!.. Прости, прости… Хорошо. Я приеду, и все образуется… Ты плачешь? Не надо… Как они, подросли, наверно? Не узнаю? Я понял. Прости… Все решим, Лена. Все решим. Да! Через два дня. Слышишь? Через два дня, родная, я буду у вас! И мы все решим! – В трубке послышались частые гудки. Он некоторое время не отбирал ее от уха, потом тихо повторил: – Все решим… – и опустил трубку на рычаг.
Майор медленно вернулся в ванную, чтобы закончить начатое дело, взял бритву и некоторое время всматривался в свое угрюмое, враз посеревшее, крепкое и мужественное лицо. На подбородке белела еще не опавшая пена. Он поднес бритву, чтобы убрать ее, и четким движением, напомнившим ему передергивание затвора на автомате, глубоко и надежно вонзил бритву себе под кадык.