Но вечерами, когда спадала жара, Никодим, бывало, вдруг появлялся среди нас выбритый до порезов на куперозных скулах, держа в руках старое, потертое банджо. Это означало, что весь день он промаялся где-то в тени, в праздности, подобно дворовым псам, распластавшимся на тротуарах в виде бесхозных шкур. Тогда он пристраивался в каком-нибудь тихом месте и принимался лениво пощипывать струны своего инструмента. Постепенно отовсюду сползались кое-какие жители: искалеченные судьбой горькие пьяницы, старики, мальчишки, усталые женщины, многие в халатах и тапках. Всяческий местный люд. Рассаживались вокруг, разговаривали. На тощем, свесившем через удила длинный багровый язык мерине приезжала Любка – мелкая шлюшка, содержавшая себя и своего конягу катанием детей в выходные дни и торговлей своим еще юным телом в рабочие. Лошадей Никодим любил и с появлением Любки оживлялся. Банджо пускалось сперва рысью. Потом аллюром. Потом в галоп. Любка хлопала в ладоши. Дети визжали, бегали друг за дружкой. Некоторые бабы принимались молча кружиться, танцуя. В них не было ничего женского, но они старались что-то такое почувствовать. Мужики сияли щербатыми ртами, курили, пили водку и вяло материли все, что ни шло на язык, заводились и стервенели. Это были хорошие, добрые люди. Весь в поту, с прилипшими к щекам прядями, Никодим выгибался, сжимал зубами окурок, подмигивал невесть кому красным глазом, ронял шляпу, томно мычал и наяривал – пока не обрывал все влет… Потом сидел и разговаривал с мужиками, обнимал за шею мерина, любезничал с Любкой.
Иногда к нему присоединялся выбегавший из подъезда расчувствовавшийся инвалид с гармонью, а там кто-нибудь начинал колотить по ведрам. Из окон высовывались заинтересованные лица. Вспыхивали фонари. Гудели телевизоры. В небе яркой точкой блестел спутник. Это был праздник какой-то…
Нет, это были совсем чужие люди. Мне навязали чужую жизнь, и никто не дал понять, как стать в этой жизни своим.
38
Как-то ночью нас вырвали из постели дикие крики за стеной. Они были настолько дикие, что, не успев подумать, я вылетел в одних трусах на лестничную клетку и принялся колотить в дверь соседей. Выбежали и другие. Открыла ревущая Надька, растрепанная, в ночной рубашке, но при этом круто накрашенная, как на панель. Открыла и повисла на ручке. Мы кинулись внутрь.
– Фашист длиннозубый! Собака немилая! – утробно и пронзительно визжала Надька на весь подъезд. – Убить хотел! Детей не пожалел! Ножом швыряет! Вяжите его, вяжите, люди! У него нож, у собаки, нож у него!
Из ванной высовывались круглые головы Надькиных пацанов. На лицах у них был не испуг, а скорее любопытный азарт. В кухне на полу, прислонившись к дверному косяку, сидел ее муж Борис, работавший на междугородних автобусных рейсах, трезвый. Над головой у него, прямо в косяке, торчал здоровый охотничий нож. Сам Борис имел вид безучастный, расслабленный, правда, волосы на голове вздыбились от пота. На него навалились все разом. Особенно кипятилась Райка, которой назавтра чуть свет вставать на работу, и все себе выясняла, чего Борька схватился за нож. Наконец он обратил на нее измученные глаза и вскрикнул:
– А чего она!
– А чего ты? – обратилась Раиса к Надьке.
– А чего он? – взвизгнула та.
Вот и весь сказ.
Сбежавшийся народ начал расходиться. Кто-то, уходя, заметил, что уже вызвал милицию. Оказалось, что, вернувшись из рейса раньше срока, Борис обнаружил свою супругу за сборами на ночь глядя.
– Намазалась. Матрешка. Тварь, етит вашу мать, – бубнил Борис.
Недолго думая, он, бывший когда-то десантником и воевавший в Чечне, схватил с антресоли нож и с четырех метров всадил его в дверной косяк аккурат под маковку Надьки.
– Прям по голуби мне чуть не заехал, зараза такая, – переживала Надька.
Раиса, отлично понимавшая, что к чему, как-то умело и споро замылила конфликт, так что через несколько минут Надька вполне миролюбиво выкручивала нож из косяка и звала детей спать. Ворчала:
– Совсем ты тронулся, Борька, со своим фартовством бандюжным. Это ж я так, для блезиру. Тебя же дома – тока на фотокарточке. Дети растут…
Когда я решил уходить, Борька придержал меня за руку и с мукой в голосе тихо сказал:
– Чего-то жить тоскливо, Коль.
А милиция так и не приехала. Не поверили.
39