Я сижу возле окна с выходом на пустынный, уползающий в темноту переулок с черным шпилем католической церкви в конце и думаю о двух вещах сразу – я думаю о черепахе с белым панцирем, ползущей по краю моря ослепительно-ясным утром, и о том, что пора уже встать и пойти, наконец, отсюда – хотя бы домой или в какой-нибудь поздний клуб, но слишком хорошо видны очертания всего, что будет, и поэтому я сижу здесь, пялюсь в ночь и не знаю, куда себя деть, как и с каким настроением.
Потом я вспоминаю нечто такое, от чего моя мысль начинает лихорадочно рыться в памяти, дабы отыскать, выхватить это нечто, давно позабытое, реанимировать в себе щемящее ожидание радости, в будущем появлении которой когда-то не было никаких сомнений… а что это?.. звонкое утро в деревне с петушиными криками и запахом сухого дерева от стен, чьи-то обещания, светлые окна чужой жизни, а может, трава, брызги, саднящие царапины на коленях от несущего, словно ветер, бега… или предновогоднее одиночество, за которым всегда такая прорва надежды… что-то чересчур далекое, неуловимое, как невидимый порыв воздуха… и мне тревожно, и лень отыскивать в себе это, и я говорю – пустое, это пройдет, не знаю…
Но белая черепаха… Мне лучше думать о ней, о большой ленивой черепахе с белым панцирем, которая ползет между дюнами и линией прибоя легкомысленным солнечным утром, ползет, сама не зная куда, не ведая, кто она и зачем отбрасывает песок, в тяжелом усилии передвигая свое большое тело; путь ее бесконечен, как бриз. Но мне трудно думать даже о черепахе, потому что это невозможно – постоянно видеть только ее усталый шаг, и взгляд мой рано или поздно оторвется от белого панциря и примет в себя ясный и теплый, пьяный и легкий окружающий мир, которого нет.
Опять возникает Назар. У него хитрый, можно сказать, загадочный вид. Он рывком выставляет на стойку коробку, из которой высовываются горла бутылок. От тяжелого звяканья стекла все как-то мобилизуются. Щекочущее недоумение оборачивается радостью, когда Назар торжественно оповещает застрявших в его кабаке старожилов, что вот уж час с лишним как у нашего Кизюка день рождения.
Среди веселого гомона кто-то замечает, что дни рождения принято отмечать в светлое время суток, а если раньше, то плохая примета. «Нормально!» – поспешно рявкает Кизюк и идет обниматься с Назаром. Дешевенькое вино разбегается по столам. Неловкие мужские сантименты оканчиваются разбитой бутылкой и замогильными стенаниями Марленыча, принужденного убирать следы «нерусского какого-то поведения»… Потом шум-гам стихает и каждый остается наедине со своим одиночеством. Разговоры звучат все глуше и реже, и сигареты докуриваются до самого фильтра, обжигая усы и пальцы. В не заметной никому тишине слышно даже, как ночной мотылек бьется с внешней стороны стекла. Откуда-то издали доносится лошадиное ржание, тающее в жалобном визге автомобильной сигнализации.
В эту минуту мир незаметно изменяет выражение на лице. Светлеет мысль. Теряется сонная тяжесть. Тепло и радушество снисходят на наши головы.