Спорить с подобными читателями, конечно, нельзя. Нужно просто посоветовать им, чтобы они никогда не читали стихов. Из истории литературы мы знаем, что такой пуризм всегда обращался против самих же пуристов. Ничтожным карликом встает перед глазами потомков беспардонный Сенковский, позволявший себе из года в год издеваться над гениальной стилистикой Гоголя. И что, кроме презрения, вызывает у нас напыщенный педант Шевырев, назойливо уличавший в безграмотности такого могучего мастера русского слова, как Герцен. И нельзя сказать, чтобы современные люди вспоминали с особой признательностью тех бесчисленных рецензентов и критиков, которые поодиночке и скопом предавали проклятию новаторский язык Маяковского.
Всякий даровитый писатель есть по самой своей природе новатор. Именно своеобразие речи и выделяет его из среды заурядных писак. Никогда не забуду редактора, который пытался «исправить» самые колоритные фразы в рукописи И. Е. Репина «Далекое близкое». Репин вверил эту рукопись моему попечению, и можно себе представить, какую я почувствовал тоску, когда увидел, что редакторским карандашом жирно подчеркнуты наиболее причудливые, живописные строки, которые так восхищали меня.
«Наш хозяин…
Возле каждого подобного «ляпсуса» был поставлен негодующий восклицательный знак. Редактор хотел, чтобы Репин писал тем «правильным», дистиллированным, бесцветным, неживым языком, каким пишут бездарные люди, похожие на него, на редактора. Мне стоило много труда отвоевать у редактора эти своеобразные «ляпсусы» Репина.
Словом, было бы отлично, если бы иные блюстители чистоты языка воздержались от слишком решительных, опрометчивых и грубых суждений о недоступных их пониманию ценностях вечно обновляющейся поэтической речи.
Глава пятая
«Вульгаризмы»
Нужно ли говорить, что и третья болезнь, от которой пытаются вылечить русский язык всевозможные лекари и целители, — такая же мнимая, как и первые две.
Я говорю о засорении речи якобы непристойными грубостями, которые внушают такой суеверный, я сказал бы — мистический, страх многим ревнителям чистоты языка.
Страх этот совершенно напрасен, ибо наша литература — одна из самых целомудренных в мире. Глубокая серьезность задач, которые ставит она перед собою, исключает всякие легковесные, фривольные темы. Такова она с давних времен. Когда в 1870-х годах некоторые второстепенные авторы (Боборыкин, Авенариус и др.) попытались поставить эротику в центре своих повестей и романов, передовая журналистика во главе с Салтыковым-Щедриным так сурово осудила их измену высоким русским литературным традициям, что они навсегда отреклись от подобных сюжетов.
Но одно дело — целомудрие, а другое — ханжество, чистоплюйство и чопорность. К сожалению, в последнее время очень часто случается, что под флагом пуристов выступают ханжи.
Они делают вид, будто их изнеженный вкус страшно оскорбляется такими грубыми словами, как, например,
Если в какой-нибудь книге (для взрослых) им встретятся подобные слова, можно быть заранее уверенным, что в редакцию посыплются десятки укоризненных писем, выражающих порицание автору за то, что он пачкает русский язык непристойностями.
Такие ханжи родились не вчера. Их идеал — те жеманные дамы, которые, по свидетельству Гоголя, «никогда не говорили: я высморкалась, я вспотела, я плюнула, а говорили: я облегчила нос, я обошлась посредством платка» и т. д. «Ни в коем случае нельзя было сказать: этот стакан или эта тарелка воняет. И даже нельзя было сказать ничего такого, что бы подало намек на это, и говорили вместо того: „этот стакан нехорошо себя ведет“ или что-нибудь вроде этого».
«При французском королевском дворе, — напоминает Леонтий Раковский, — существовал жеманный салонный язык знати. Из него изгонялись слова и фразы, казавшиеся грубыми для „высшего света“. В Версале говорили не „нос“, а „врата мозга“, не „глаз“, а „рай души“. Нельзя было сказать: „я люблю дыню“, потому что это унизило бы глагол „любить“, и говорили потому: „я уважаю дыню“. Ни одна придворная дама не рискнула бы произнести слово „рубашка“, а говорила иносказательно: „вечная подруга мертвых и живых“».
Недалеко ушла от этих жеманниц та русская женщина, которая сказала о своем новорожденном ребенке:
— Я кормлю его бюстом, — так как, очевидно, считала, что слово
К числу этих жеманных «эстетов» несомненно принадлежит и тот, которому, как мы только что видели, ужасно не понравилось слово