Я увидел, что истерика у Чарской ежедневная, регулярная, «от трех до семи с половиною». Не истерика, а скорее гимнастика. Так о чем же мне, скажите, беспокоиться! Она так набила руку на этих обмороках, корчах, конвульсиях, что изготовляет их целыми партиями (словно папиросы набивает); судорога — ее ремесло, надрывнее постоянная профессия, и один и тот же «ужас» она аккуратно фабрикует десятки и сотни раз. И мне даже стало казаться, что никакой Чарской нет на свете, а просто — в редакции «Задушевного слова», где-нибудь в потайном шкафу, имеется заводной аппаратик с дюжиной маленьких кнопочек, и над каждой «кнопочкой» надпись:
«Ужас», «Обморок», «Болезнь», «Истерика», «Злодейство», «Геройство», «Подвиг», — и что какой-нибудь сонный мужчина, хотя бы служитель редакции, по вторникам и по субботам засучит рукава, подойдет к аппаратику, защелкает кнопками, и через два или три часа готова новая вдохновенная повесть, азартная, вулканически-бурная, — и, рыдая над ее страницами, кто же из детей догадается, что здесь ни малейшего участия души, а все винтики, пружинки, колесики!..
Конечно, я рад приветствовать эту новую победу механики. Ведь сколько чувств, сколько вдохновений затрачивал человек, чтоб создать «произведение искусства»! Теперь наконец-то он свободен от ненужных творческих мук!
Но все же что-то тусклое, бездушно-машинное чудится в этих страницах. Как и всякие фабричные изделия, как и всякий гуртовой товар, книги, созданные этим аппаратом, чрезвычайно меж собою схожи, и только по цвету переплета мы можем их различить. Я помню, милая Лялечка самозабвенно рыдала, читая у Чарской, как (после обычного обморока) какой-то ребенок заболел роковой театрально-эффектной болезнью, и я долго не мог успокоить ее.
Но наконец придумал: взял с полки другую такую же книгу и там прочитал:
«Сегодня роковая ночь, сегодня перелом болезни… доктор приедет вечером» («Большой Джон», гл. 14).
Взял третью книгу и прочитал:
«— Скажите, доктор, она очень опасна?
— Сегодня должен быть кризис.
— Послушайте, этот ребенок мне дороже жизни. Спасите ее!» («Южаночка», гл. 25).
Лялечка с недоумением слушала, но я взял четвертую и прочитал:
«Ей худо! Она умирает. Доктора! Доктора поскорее! Спасите ее, доктор! Это лучшее дитя в мире!» («Сибирочка», гл. 25).
Ляля облегченно вздохнула и вдруг засмеялась и даже почему-то запрыгала. Еще бы! Ведь повторенный эффект — не эффект, привычный ужас — не ужас, и какая же страсть заразительна, если войдет в обиход? Едва ребенок заметил, что эти катастрофы и страхи сфабрикованы по одному трафарету — гуртовой товар, стандартный фабрикат, — тревога и взволнованность заменилась беззаботным равнодушием.
Всякая эмоция от частых повторений вырождается в противоположное чувство, и отныне Лялечка только смеется, встречая у Чарской горячку, черную оспу, перелом ноги или руки.
Когда же кто-нибудь на этих страницах тонет, горит, замерзает, ее радости нет конца. «Опять! Опять!» — торжествует она, и мы наперерыв вспоминаем, что в, «Сибирочке» уже замерзала Сибирочка, в «Лизочкином счастье»— Лизочка, а в «Записках гимназистки» — гимназистка и что в «Записках гимназистки» девочку спасал граф, в «Белых пелеринках» девочку спасала графиня, в «Юркином хуторке» девочку спасал князь, а в «Джаваховском гнезде» девочку спасала княгиня.
И снова князь, и снова княгиня — ежеминутно на этих обоях повторяется тот же узор. Благороднейший губернатор, великодушный генерал, пленительный тайный советник, очаровательный министр двора — принадлежность каждой ее книги, а в «Записках институтки» появляется даже «богатырски сложенная фигура обожаемого Россией монарха, императора Александра III», и только когда не хватает уже ни царей, ни князей, наскоро изготовляются «просто аристократы»: «У него ноги аристократа по своему изяществу и миниатюрности», — хвалит кого-то Чарская.
«Скромный фасон ботинок не может скрыть их форму» («Джаваховское гнездо»).
Но «аристократы» тоже машинные: схожи меж собой, как пятаки. Вообще в этом прекрасном аппарате, мне кажется, не хватает кнопок, надо бы прибавить еще.
III.
Что же это такое, обожаемая Лидия Алексеевна? Как это случилось, что вы превратились в машину? Долго ли вам еще придется фабриковать по готовым моделям все те же ужасы, те же истерики, те же катастрофы и обмороки? Кто проклял вас таким страшным проклятием? Как, должно быть, вам самой опостылели эти истертые слова, истрепанные образы, застарелые, привычные эффекты, и с каким, должно быть, скрежетом зубовным, мучительно себя презирая, вы в тысячный раз выводите все то же, все то же, все то же…