И глядя на человеческую слабость и безобразие, Ерошка испытывал такую жалость к человеку, такой стыд за него и отвращение к его недостаткам, что он невольно всматривался пристальнее, надеясь разглядеть, не скрывается ли под этим внешним безобразием чего-нибудь хорошего, красивого и честного, что только снаружи загрязнилось, затянулось, как светлый пруд затягивается зеленой ряской, как золотая рыбка покрывается словно налетом белой плесени. И действительно, ему удавалось подмечать, что в тусклом, как бы потухшем взгляде усталого человека чувствуется слабо тлеющая искорка живого огня. Казалось, вот-вот, повеял бы только свежий ветерок, сдул бы с искорки золу и пепел, и вспыхнула бы она ярким пламенем. Замечал Ерошка, что иногда сгорбленный, забитый человек делает попытку расправить плечи, как птица расправляет смоченные дождем крылья; но ему мешает в этом его застарелая привычка подставлять спину под удары и какая-то странная боязнь смелых и резких движений. И на тупом, упрямом или самодовольном лице Ерошка наблюдал иногда слабый проблеск какой-то тревожной, необычной для этого лица мысли; о чем-то вспоминал человек, над чем-то хотел подумать; но через минуту эта мысль забывалась или убегала, и лицо снова делалось тупым, упрямым и самодовольным.
Возвращаясь вечером в ночлежку, Ерошка думал только об одном, чтобы на следующее утро выйти пораньше и, наскоро прикупив товару, пойти опять в какое-нибудь людное место продолжать свои наблюдения. И даже во сне перед его глазами проходили вереницы людей, и он поминутно просыпался и ощупывал карман, где лежало его драгоценное стекло.
Так проходили день за днем. Ерошкина торговля шла из рук вон плохо, и если он не разорялся в конец, то только потому, что в людных местах, куда забирался он со своим лотком, покупатели находились и без особых усилий с его стороны. Но ел и спал Ерошка плохо; ему не хватало для этого времени, которое было ему теперь слишком дорого.
Чем больше Ерошка наблюдал людей, тем больше менялся сам. Порою, видя, как сгорбленный и приниженный человек делает жалкие усилия расправиться, Ерошка невольно, сам того не замечая, выпрямлял плечи и шел вперед бодрее. При виде трусливых и бегающих глаз, глаза Ерошки загорались огнем негодованья на человеческую трусость и низость. И смело глядя в лица встречным, он страстно хотел встретить такой же смелый взгляд, чтобы померяться с ним силами. Самодовольные люди, без проблеска живого ума на лице, заставляли особенно усиленно работать мысль Ерошки, словно бы он чувствовал себя обязанным думать и за себя и за других. От тех же, в ком Ерошка примечал отдельные светлые черты настоящего человека, которого он так страстно хотел найти, он также невольно перенимал их благородную осанку или их свободные, спокойные движения. В их глазах он читал, как в книге, и чувствовал, что их мысль понятна ему и роднит его с ними. Но всегда в душе Ерошки оставался осадок горечи: он слишком ясно понимал, что цельного, совершенного человека он еще ни разу не встретил и вряд ли когда-нибудь увидит. Ошибаться в этом он не мог, так как в каждом сомнительном случае его убеждало в этом чудесное стеклышко, подарок странного старика.
В какой-нибудь месяц Ерошка сильно переменился. Из веселого и беззаботного уличного мальчишки он превратился в почти взрослого парня, серьезного и задумчивого. На вид он казался странным и рассеянным и действительно он не замечал вокруг себя ничего, кроме лиц, которые были полны для него самого живого интереса. Но странное дело: чувство жалости, которое он испытывал раньше к людскому безобразию, постепенно переходило у него в глубокое презрение и отвращение к людям. Он продолжал смотреть на них по целым часам и дням, но смотрел уже с какой-то злобой, смотрел только потому, что не смотреть не мог, хоть это и доставляло ему страдание. Даже светлые черты, которые он открывал в людях, не радовали его более; в сравнении с ними общее безобразие делалось еще более заметным.