— Женя, — повторил он и сам удивился глухоте своего голоса, — давай всё-таки попытаемся понять, что происходит. Мы никогда не говорили с тобой, то есть никогда не обсуждали наши отношения. Это, по-моему, самое прекрасное, что было между нами. Разве нет? Мне казалось, ты всегда всё знаешь, мне никогда не приходилось тебе врать, подожди, не перебивай, дай мне докончить, так вот — мне почти никогда не приходилось тебе врать, потому что всё, что со мной происходило, не имело к нам с тобой никакого отношения. Мне казалось — ты меня понимаешь. Теперь ты спрашиваешь, любил ли я тебя тогда, в тот день, 8 ноября 2001 года, когда у нас в доме появилась банка молочной смеси. Ты спрашиваешь, любил ли я тебя тогда? Что ты хочешь услышать в ответ? «Нет, Женя, тогда я тебя не любил, тогда я удовлетворял свои сексуальные потребности, а ты мне в этом помогала». Это ты хочешь услышать? Или ты хочешь, чтобы я клялся в любви? Да, именно тогда, в тот шестилетней давности вечер, я любил тебя, как никогда и никого в жизни, нет, больше самой жизни, и если бы в те миги нашего… не знаю, как сказать… нашего… мы были одно целое, если бы ты убила меня тогда — а к этому всё шло: я задыхался — если бы убила, я принял бы это, клянусь, со смирением, ибо был уверен, что достиг высшего отпущенного мне наслаждения, высшего единения духа и плоти. Что ты хочешь услышать? Ведь и то и другое будет правдой, вот в чём весь ужас.
И я тоже никогда не спрашивал тебя ни о чём. Никогда! И не потому, что не интересовался, нет, не потому. Думаешь, у меня не убавилось волос на голове, когда появился Сергей? Думаешь, что я пропадал из дома от любви к перемене мест? Мне наплевать, что у вас там было, а чего не было. Душевный исход, сердечное отлучение — прости за высокие слова, — но именно это я испытал, когда ты влюбилась (никак не берусь сейчас рассуждать о причинах, может быть и я в этом повинен, хотя, согласись, странно говорить о чьей-то вине, когда снисходит такое возвышенное чувство), так вот, когда ты влюбилась, я ни о чём тебя не спрашивал. Никогда. Может быть, зря. Может быть. Сейчас не пришлось бы издавать эти идиотские звуки.
Но у нас так завелось. Так сложилось. И я всегда считал это нашим с тобой достоянием, нашим умом, нашей любовью. Нерушимостью нашей семьи, если хочешь.
Он замолчал. В висках неистово стучало, лоб покрыла испарина. Он и не предполагал, что эта банальная тирада дастся ему с таким трудом. Женя сидела как изваяние, неподвижно, почти безумно глядя перед собой. Последняя краска покинула её лицо. Дима вздрогнул.
— Как ты себя чувствуешь?
— Отлично.
— Хочешь выпить?
— Давай.
Он взял бутылку, стал откручивать липкую тугую проволоку.
— И принеси… пожалуй… ста… таблетку, у меня го… ло… ва…
Она не договорила.
Улыбнулась своей загадочной, скорбной улыбкой и рухнула на пол. Когда он нагнулся над ней, то услышал: «Не… ве… не… ве…» Это было последнее, что Евгении Молиной удалось сказать в этой жизни.
В МУР, в приёмную начальника оперативного отдела Юрия Николаевича Скоробогатова поступило заявление из морга № 39 Западного административного округа о том, что при вскрытии доставленного 1 мая трупа, по документам принадлежащего Молиной Евгении Михайловне, в её организме обнаружены следы отравляющего вещества моментального действия (цианистого калия). В факсе сообщалось также время вызова бригады, были приложены протоколы осмотра тела, заключение районной милиции, возраст, адрес, подписи свидетелей — всё как обычно, с соблюдением всех формальностей.
Скоробогатов позвонил по местному телефону.
— Мерин, зайди на минутку.