Нет, больно не было, лицо не жгло, куски кожи не прилипали к пальцам, лоб, нос, верхняя губа, нижняя, подбородок, шея — всё, вроде бы, как всегда в своей природной последовательности. Не было только глаз. Вернее, глаза были: ресницы, веки, под ними перекатывались круглые, упругие как хлебные шарики глазные яблоки, но они отказывались видеть.
Она ослепла!
Никогда больше, до конца жизни она ничего не увидит!
Никогда!
Катя шумным всхлипом глотнула воздух и так долго его не выпускала, что чуть было опять не потеряла сознание.
Она забыла про то, что нужно дышать, не помнила, как это делается.
ОНА НАВСЕГДА ОСЛЕПЛА!
Мерин понимал очевидную несвоевременность своей затеи: ни Кораблёв, ни Нежина с Невежиной, или как там её — Нестеровой, ни Трусс, ни даже Скоробогатов с бабушкой Людмилой Васильевной его сейчас не интересовали. Если через короткие минуты Провидение не подскажет выход из создавшейся ситуации — может случиться непоправимое и он, непосредственный виновник страшной трагедии, будет не в силах её предотвратить. Беспомощность тупила сознание, стеной вставала на пути вялого движения мысли.
Он понимал всю несвоевременность этой, потерявшей в связи со звонком анонима свою актуальность, затеи, но сейчас ему необходимо было хоть что-то делать, двигаться, пусть даже просто привычно передвигать ногами, лишь бы не поддаваться вцепившемуся в мозг отчаянию, приближавшему его к состоянию полного паралича.
И Мерин двигался.
Ноги сами, без каких бы то ни было усилий с его стороны, подчиняясь набранной инерции, вели сотрудника Московского уголовного розыска знакомым, однажды уже пройденным маршрутом.
Он потянул на себя тяжёлую дверь подъезда, пешком поднялся на седьмой этаж.
— Можно войти?
Вопрос прозвучал требовательно и в то же время настолько интимно, с таким нетерпеливым придыханием и недвусмысленно откровенным приглашением к адюльтеру, какового строгим стенам главного пенитенциарного учреждения страны слышать доселе не приходилось.
Не отошедший ещё от бешеной ярости, вызванной предыдущим допросом, Трусс застыл, как будто на него надели смирительную рубашку. Он долго стоял неподвижно, слегка приоткрыв рот, и, казалось, не мог понять, что происходит и откуда, с каких небес снизошло на него это абсолютно неземное явление.
Дар речи возвращаться не торопился, во всяком случае, прежде чем заговорить, он успел многое передумать и переосмыслить в своей не слишком долгой, но достаточно разнообразной жизни.
«Боже мой, — говорил про себя только что жестоко избитый оперативный уполномоченный, — какой ужас! Несчастная женщина! Ведь она, может быть, и умна, и добра, и отзывчива, может быть, склонность к состраданию, чуткость, внимание к ближнему — самые яркие черты её незаурядной натуры, правдивость, искренность и чистота помыслов — суть основные составляющие её характера, она может быть прекрасной хозяйкой, тонко разбираться в живописи и музицировать на двадцати струнных и стольких же клавишных инструментах, читать в подлинниках Шекспира, Шолом-Алейхема, Шварца и Ширвиндта, но кому(!), какому мужику(!) хоть какое-нибудь дело(!) до этих её незаурядных добродетелей, если первое и единственное желание, возникающее при взгляде на это совершенство, — постель, постель и ещё раз постель. Причём — немедленно! Бедное, несчастное, заслуживающее глубочайшей жалости существо, навсегда лишённое радости простого человеческого общения.
Красотой можно восторгаться. Красоте можно поклоняться. В конце концов, красота даже, говорят, может спасти мир… Но всё должно же быть в разумных пределах!»
— Можно, входите. Я сейчас. Извините. Садитесь. — пролепетал Анатолий Борисович.
Он отошёл к окну, достал оказавшийся не безукоризненно чистым носовой платок, вылил на него воду из графина, приложил к лицу.
Руки дрожали то ли вследствие не вполне удачно сложившегося для него допроса, то ли в силу увиденного…
Приглашение его, тем не менее, прозвучало с опозданием, так как Вера Нестерова давно уже вошла и теперь сидела на краешке стула, всем своим видом показывая, что долго находиться в этой тесной, давно непроветриваемой комнатушке с металлической решёткой на окне в её планы не входит.
— Я приехала вовремя, поверьте, но меня к вам не пускали. Это у вас так принято — выдерживать гостей в отстойниках? Не позволили курить, не предложили кофе. Сторожили… Я чувствовала себя преступницей… Вы меня слышите?
Трусс медленно отошёл от окна, сел за стол, убрал от лица платок.
— Я вас слышу.
Вера ахнула.
— Господи, что у вас с лицом? — Она казалась по-настоящему испуганной.
— С лицом? — переспросил Трусс. — Ничего страшного, последствия вчерашней операции. Брали банду: их шестеро — нас двое.
— Как «брали»? — Ещё больше ужаснулась Вера.
— Ну как берут? Обыкновенно. Ломали дверь, крутили руки, отбирали оружие, лицом на пол и по одному в машину… Сейчас они отдыхают.
— А это… — она мотнула головкой в направлении труссовского уха.