— Не могу жаловаться, делишки поправляются. Даже пришел к вам, товарищ Астафьев, угостить вас, как бы отблагодарить за угощенье ваше. Если, конечно, не гнушаетесь. И не самогон, а настоящий коньяк, довоенной фабрики, две бутылки.
— Подлостью, говорите, добыли?
— Так точно. Самой настоящей человеческой подлостью. Уж не погнушайтесь.
— Любопытно.
— Да уж чего же любопытнее. У вас два стаканчика найдутся? И закуски сейчас принесу, копченая грудинка и еще там разное.
Астафьев опять с интересом оглядел соседа. Перемена явная. Лучше, даже совсем хорошо одет, нет прежней робости и забитости, однако как будто и уверенности в себе настоящей нет. Храбрится и бравирует.
Завалишин принес коньяк, марки неважной, но настоящий, довоенный. Вынул из пакета грудинку, икру и какие-то сомнительные полубелые сухарики. Для дней сих — несомненная роскошь. Столик подвинули ближе к печке.
Завалишин налил два стакана до половины.
— За ваше здоровье, товарищ ученый. Покорнейше вам за все благодарен, за науку вашу, за советы — научили дурака уму-разуму.
— А все-таки что вы делаете, Завалишин? Воруете? В налетчики записались?
— Что вы, помилуйте. Получаю за аккуратную службу.
— Где?
— Вот это уж дело секретное, товарищ Астафьев. Одним словом — служба, настоящее дело. Работа самонужнейшая, в антиресах республики. Но болтать зря нельзя.
— Ну, черт с вами, пейте.
Пили молча, закусывая икрой и толстыми ломтями грудинки. Астафьев был голоден, — сильному человеку нужно было много пищи. Коньяк согрел и поднял силы. Завалишин, напротив, быстро осовел, но продолжал пить жадно. Лицо его налилось кровью, глазки сузились и тупо смотрели в стакан.
Потрескивали сырые дрова в печурке.
Сидя в кресле, Астафьев забыл про гостя. Мысль раздвоилась. Он думал о Танюше и о последнем разговоре, но в разговор вмешивались эстрадные остроты, какие-то пошлые стишки, которыми он забавлял сегодня толпу. И еще слышались звуки пианино: Танюша играла Баха.
Астафьев вздрогнул, когда сосед ударил кулаком по столу.
— Стой, не движь, так твою…
— Вы чего, напились, что ли?
Завалишин поднял пьяные глаза.
— Н… не желаю, чтобы он двигался.
— Кто?
— В… вообще, н… не желаю.
Засмеялся тоненьким смехом:
— Это я так. Вы, т… товарищ, не беспокойтесь. Я, товарищ, все могу.
— Нет, Завалишин, не все. И вообще вы — слабый человек, хоть по виду и силач.
— Я слабый? Это я слабый? Очень свободно убить могу, вот я какой слабый.
— Подумаешь. Убить человека и ребенок может, особенно если из револьвера. Силы для этого не требуется. А вот больше вы ничего не можете.
— А что больше?
— Создать что-нибудь. Сделать. Ну вот зажигалку, что ли.
— Я не слесарь.
— Ну, поле вспахать.
— Ни к чему это. Мужики пашут.
— А вы пролетарий, барин! Мужики пашут, а вы хлеб едите. Ни на что вы, Завалишин, не способны; даже коньяк пить не умеете со вкусом: хлещете, как денатурат, и с первого стакана пьяны.
— Хлещем, как умеем, господин Астафьев. Нас этому в университетах не обучали. Чтобы пригубливать — у нас времени не было. Мы завсегда залпом. Вот так!
Он долил свой стакан и опрокинул разом, но поперхнулся и стал резать дрожащими руками ломоть закуски.
Астафьев допил свой стакан, налил другой, — не отставая от соседа, — и погрузился в свои думы. Голова его приятно кружилась.
Отвлекло его от мыслей бормотанье Завалишина.
Опершись руками о стол и положив на руки пьяную голову, Завалишин красными моргающими глазками смотрел на собутыльника.
— За такие слова можно тебя упечь безобратно. И за машинку, и за мужика. Упечь и даже в расход вывести.
Астафьев брезгливо поморщился:
— Чекист! Если вы пьяны, Завалишин, то ступайте спать. Допьем завтра.
— Завтра? Завтра у меня день свободный, в… вроде отпуска. Завтра материалу нет срочного.
И опять захихикал пьяненько и трусливо.
— Матерьялу завтра нет, а какой был — прикончили сегодня весь. Я, Завалишин, приканчивал. Чик — и готово. И вдруг, опять стукнув кулаком по столу, закричал:
— Говорю — не выспрашивай, не твое дело!
Дрожащей рукой налил стакан и выпил залпом. Коньяк ожег горло. Завалишин вылупил глаза, ахнул, потянулся за закуской и сразу, опустившись, ткнулся лбом в стол.
Астафьев встал, взял гостя за ворот, потряс, поднял его голову и увидел бледное лицо, на котором был написан пьяный ужас. Зубы Завалишина стучали, и язык пытался бормотать. Астафьев приподнял его за ворот, поддержал и волоком потащил к двери.
— Тяжелая туша! Ну, иди ты, богатырь!
Доволок его до комнаты, швырнул на постель, подобрал и устроил ноги. Пьяный лопотал какие-то слова. Астафьев нагнулся, послушал с минуту:
— Ай, матушки, ах, матушки, куды меня, куды меня…
Астафьев вернулся к себе, собрал остатки закусок, пустую и полуполную бутылку и отнес все в комнату Завалишина. Придя к себе, открыл окно, проветрил комнату и лег в постель, взяв со стола первую попавшуюся книгу.
МЕШОЧНИК
Вагоны грузно ударились один о другой, и поезд остановился. Путь, который раньше отнимал не более суток, теперь потребовал почти неделю.