Лет десять тому этот же «Геркулес» следовал из Кронштадта в Данциг. Государь находился в соседней, царской каюте. Свитских поместили на другом пароходе, на «Ижоре». Как всегда, во всех вояжах, Александр Христофорович был неразлучен с государем. Русского царя ждали в Германии, ждали в Австрии. Данциг встречал салютом.
Александр Христофорович лежал на широком диване в каюте, щегольски убранной. Позвякивало, не поймешь где, стеклянно и тонко. Его минуты были сочтены, но этого он не сознавал, как и не сознавал того, что эта безотчетная тоска называется смертной.
Пристально глядя на каютные окна, он подумал по-французски: «И никакого человеческого участия». Окна были задраены, казалось, стекла гнутся под напором багрового заката. «Никакого человеческого участия», опять подумал Александр Христофорович, но теперь уже не вяло, а с той отчетливой напряженностью, какая бывает на миг до утраты сознания, и тотчас оттуда, из багровой тьмы, возникла баронесса фон В. Баронесса была вся в белом, она сказала: «Здравствуйте, господин генерал!»
«Мне надо знать, генерал, – строго произнес нездешний голос, – отчего вы так ненавидели покойного Пушкина. – Пот охладил скулы Бенкендорфа. – Я слишком многим обязана покойному Пушкину, – еще строже продолжала баронесса фон В.,– он дал мне бессмертие, и я хочу знать, генерал, почему вы так мучили его».
Александр Христофорович почувствовал быструю убыль своей плоти, словно бы оплывал, как свеча на сквозняке.
Он мучил камер-юнкера Пушкина? Послушайте, ведь государь говорил: «Бенкендорф ни с кем меня не поссорил и со многими примирил». Покойный Пушкин принадлежал к их числу. Ну, хорошо, хорошо. Положим, не примирял, да ведь и не ссорил. А? Нет, баронесса, не ссорил! А вот он меня обижал, да-с, обижал. Разве ж не обидно, когда в «Медном всаднике» читаешь: «Пустились генералы спасать и страхом обуялый, и дома тонущий народ». Эка ведь «пу-сти-лись» – и вся недолга. Наводнение двадцать четвертого года изволите помнить? Буйство стихий, мы с Милорадовичем в баркасе. Ветер, крики, гибель, последний день Петрополя, тут храбрость истинная, не на Царицыном лугу. И заметьте: спасал-то я «тонущий народ», простолюдинов, кому ж воспеть, как не Пушкину! А он «пустились», и баста. А я, вручая ему рукопись с пометками государя, глаза отвел, чтоб ни намека… Нет, меня в стихах-то воспели. Но кто? Слыхали – Висковатов? Разнообразнейшая, скажу вам, личность. И «Гамлета» для нашей сцены приспособил, и в моих агентах состоял. Печатно восславил, публично, вот забыл, в каком журнале тиснул. Подлейшая лесть, мне это претит… Мучил?! Так позвольте вам доложить, баронесса, я предлагал ему камергера. И место в моей канцелярии. Упаси Боже, не в доносы вникать, а ради того, чтобы на Кавказ вояжировал, он же так стремился на театр военных действий. И что же? Отказ! Хорошо-с, дальше. Фон Фок служил у меня, умница, чрезвычайная опытность, жаль, рано умер. А известно ль вам, как Максим Яковлевич аттестовал Пушкина? «Человек, готовый на всё». Слышите, «готовый на всё!». И кому аттестацию подал? Нет-с, не собранию Вольного общества любителей российской словесности, членом коего состоял, а вашему покорному слуге, начальнику высшего надзора. Как прикажете поступать? Вот то-то и оно. Мне, стало быть: опаснейший человек, а ему в глаза, письменно: «Ваш отличный талант» и так далее. И это льстит сочинителю Пушкину. И вот, извольте: «Человек добрый, честный, твердый» эдак он про фон Фока. А я не льстил, но и не оскорблял. А ежели бы… Помню, ничтожный Булгарин подстрекнул, пружина и соскочила: погорячился, накричал на барона Дельвига, велел убираться вон, пригрозил… А потом – не по себе. Нет, думаю, нехорошо, надо бы извиниться. Как на грех занемог, послал чиновника: снеси-ка, братец, мои искренние извинения и сожаления…
«Генерал, вас ничто извинить не может», – ледяным тоном срезала баронесса. Александр Христофорович облизнул пересохшие губы, заговорил горячо, сбивчиво.