Утром следующего дня Филиппыч закашлял. Даже не оборачиваясь и не подходя близко, Нина Георгиевна услышала в этом кашле что-то чужое. Так, пожалуй, сам её дед своим чутким ухом слышал в двигателе чужеродный звук. Прокурив всю жизнь, он кашлял практически каждый день. Но эти звуки она знала, как свои пять пальцев, отличая и утренний кашель, и вечерний, по тональности. Сегодняшний утренний ей не понравился. Уже к обеду у старика поднялась температура.
По сотовому Георгиевна вызвала «скорую», и деда молниеносно увезли. «Снеговики» в белых одеждах стремительно надавали ей рекомендаций, залезли острыми палочками в нос и рот, выдали таблетки дезраствора, которым она должна промыть всё в доме. О результатах её анализов пообещали доложить и упёрли деда в неизвестном направлении.
Георгиевна сунулась было намывать полы, но потом испуганно бросила это дело. Осторожно поставила ведро и швабру за печку, подошла к иконам и стала молиться. Со слезами попросив Николу-батюшку заступиться за Филиппыча, послать ангела-хранителя в больницу, села за телефон звонить сыну:
– Саня, сынок! Деда в город увезли с ковидлой. Не, со мной всё нормально. Нет температуры. И кашля нет. Да нормально, говорю. Ума тоже нет. Не успели увезти, а я взялась полы мыть. Приказали с хлоркой. Дура-дурой. Чо дура-то? За покойником только вслед моют. Тьфу ты. – Бабка неожиданно всхлипнула. – Не, сынок! Не приезжай. Это я так, на себя злюсь. Конешно, худо будет, позвоню. А ты там доследи, куда его положили-то. Сотовый у него с собой.
Филиппыч через часок был уже в приемнике областной больницы. Всю дорогу, чтобы отвлечься от накатывающей головной боли, слушал движок уазика, на котором его везли, и тихонько ругался. Машина по техническому состоянию была примерно равна ему, с кардиостимулятором и изношенной ходовкой. Но находящихся в брякающем нутре пятерых «ковидников» УАЗ исправно довёз в больницу.
В вестибюле приёмного покоя сидел народ: примерно половина дедовой деревни по численности. Кто-то сидел, безучастно дожидаясь, пока позовут. Женщина в сером пуховике нервно ходила возле скамеек, беспрестанно звонила друзьям, но на неё ворчали, чтобы не нагнетала обстановку. Тучный мужик маячил, тяжело дыша, от окошечка к окошечку, добивался, скандалил и всё равно сидел потом, как все. Опять возмущался, одышливо кашлял, задевая соседей. Старая бурятка в синем атласном дыгыле[3], устав, видимо, сидеть на металлической дырчатой скамейке, опустилась на пол, где по периметру проходила толстая батарея отопления. Там и сидела с непроницаемым лицом, прижавшись спиной к теплу. Мимо носились «снеговики» в защитных костюмах, по одному – по два уводили людей из очереди куда-то в чрево больницы.
Филиппыч посиживал молча. В рейсах приходилось и подольше сидеть без дела, точнее, стоять. На заснеженных перевалах всякое случалось. Растележится, бывало, «Фрэд-американец», соберёт пробку на перевале. По шесть, а то и больше часов стояли.
Тех, кто здесь наводил суету, не одобрял. Бабская затея, а скандалят больше мужики. И дураку было понятно, что врачам сложно справиться с такой толпой в одночасье.
Но плохо было, что дедов организм, кажется, сдавал. И, глядя на тех, кто ещё не уведен медиками, Филиппыч вдруг понял, что он может не дождаться своей очереди. Старый потому что.
Вначале его мелко трясло, так что зуб на зуб не попадал. И он с завистью смотрел на бурятку, сползшую на пол, так как на полу у батареи было точно теплей. Но понимал, что оттуда он со своей температурой и скрипучими коленками без помощи не встанет. А ждать, когда его поднимут, стыдно. Да и бурятка, сидевшая там, мягко повалилась на бок и попросту легла возле этой трубы. То ли спать захотела, то ли было ей так плохо, что хотелось лечь неважно где.
Филиппыч унял дрожь, поплотнее обхватив себя руками. Кашель, до этого не столь частый, стал трепать с такой силой, будто внутри у деда ожил какой-то старый мотоциклишка, который никак не хотел завестись. Чёртов «движок» то совсем уже заводился, то начинал перебоить, и тело деда трясло так, будто ехал он по грунтовке на конной телеге. Отчётливо вспомнилась эта повозка. Едет он с матерью за деревню. Маленький совсем, лет, пожалуй, шести. Трясёт нещадно, а ему хочется спать. И хоть брошено на телегу накошенное сено, всё равно трясёт и трясёт. И очень хочется попить воды, которая лежит в котомке. Но мать не останавливается, а всё погоняет и погоняет коня. «Не спи, Петя, не спи, – просит его она, – скоро, совсем скоро приедем». Странная она, как будто ей совсем не жарко, – думает Петька и тянется к ней рукой, чтоб тихонько вытянуть из-под ноги котомку с водой. Мать оглядывается, и Петька видит, что никакая это не мать, а «сугроб» с какими-то бумажками.
– Цыдыпова где? Где Цыдыпова? – допытывается «сугроб» у Филиппыча.
А он, сомлевший от какого-то банного жара, заполонившего теперь приёмный покой, и сказать ничего не может.