Итак, Элеонора танцевала с Бруно, движения их согласно повторялись, а музыка скользила по ним, вела их. Бруно сгорал от желания, Элеонора выглядела безразличной, и это определяло их шаг, ритм, движения. Ей нравилось снова и снова оказываться близко к нему, нравилось чувствовать его крепкие бедра, прижатые к ее бедрам, и видеть его лицо, слегка ошалелое, на котором ясно читалось только одно: «Я хочу вас». После этих слов — она хорошо знала — следовала ужасная фраза: «Я ни за что не отвечаю». Она улыбнулась, когда он предложил ей выпить что-нибудь внизу, вдали от шума, от Себастьяна, который с кем-то болтал. Гардеробщица была приятельницей Бруно, и, спускаясь, он сделал ей знак, который она поняла; в телефонную кабину он вошел вместе с Элеонорой, одной рукой обнимая ее за плечи, другой — за талию. Секунду блестели в темноте глаза Элеоноры, пока она не прикрыла их чуть длинноватыми веками, и вот уже они снова скользили вдвоем, погружаясь в мир, отстраненный от всех, в мир теплых рук и нежности движений, где все было удивительным искусством, без цинизма, искусством, которого он раньше не знал. Позднее, когда он проснулся, голова его лежала у нее на плече; он лежал, прикрыв глаза, вернее, с затуманенными от наслаждения глазами (похожий на сову в койке), и с удивлением думал, как свежи ее губы. А Элеонора смотрела на этого бешеного козленка и думала о том, что очень давно она так не рисковала. Она не знала о пособничестве гардеробщицы и ненавидела скандалы. Но мальчика надо было успокоить,. и она знала — единственное, чем можно кого-нибудь утешить, — подарить наслаждение, разделив его с другим. Как это просто— люди после любви: рука лежит на плече или бедре, а если ночь — спящий потягивается, вздыхает и засыпает снова. Не стоит спать одному. Можно, в крайнем случае, жить одному, но не спать.
Она понимала — если жизнь не устроена, если она трудна, а порой утомительна — это еще не опасно, по крайней мере, такая жизнь избавляет вас от иллюзий, кроме тех периодов, когда есть страсть (и тогда — это битва, часто жестокая, зато конкретная, во всяком случае, с точно установленными правилами игры). А вот неистовые мечтания и тяжелые пробуждения на рассвете, с бьющимся сердцем, которые она хорошо знала, беспокоили ее куда больше. Душераздирающие рассветы, о которых говорил Рембо и которого она прочитала благодаря Себастьяну, она знала лучше любого поэта. У нее не было страха смерти, потому что умереть — само по себе ничего не значит — как обрести последний зуб мудрости. Она относилась с недоверием к собственной смерти. Размышляя об этом или, еще хуже, представляя себе, как это будет, Элеонора видела смерть неумолимой, одетой в серое кружево, в шляпе, со строгим профилем, вежливо улыбающейся человеческим глупостям — так ведет себя всякий приличный человек на каком-нибудь занудном обеде, откуда он с удовольствием попытался бы сбежать вместе с вами. Потом наступало полное неприятие: смерть и в самом деле стала казаться ей недостойной старой дамой, которая приходит, дабы совершить над вами насилие — медленное, если это болезнь, стремительное, если несчастный случай, но всегда против нашей воли. Героической смерти для нее не существовало. Смерть не может быть чем-то хорошим или даже избавлением от чего-то. Люди цепляются за все, они готовы на любые пытки, даже если речь идет о пораженных «тяжелой продолжительной болезнью», как пишут в газетах. (Любопытно, что в прессе обычно пишут: «перенапряжение», «болезнь почек», «гепатит», «мочевой пузырь» и никогда «рак»). Этот ложный стыд вызывает легкую тошноту. Ах да, простите, можно говорить о раке легких: из-за курения. Итак, надо, наконец, признать, что Элеонора, прекрасная Элеонора, равнодушная Элеонора, далекая от всего, как Принцесса Аквитании, чье имя она носила, открыла в этом незнакомом юноше, которого поначалу презирала — его занятие и его фотографии, его радости и его заботы — открыла в нем нечто настолько сильное, безумное и пугающее, что вдруг разволновалась. Есть люди, которые чувствуют сердечную боль еще до того, как на них обрушился удар судьбы, и когда все козыри еще у них на руках — тут, я думаю, следует обратиться к Фрейду, к мамашам этих людей, которым, по их мнению, недостает нежности к своим детям, к их противным папашам, которые спят с их мамашами, и к ним самим, к их детству, когда они, с вытаращенными глазами, прислушивались к скрипу супружеской постели, короче, ко всему этому фольклору, порой очень конкретному, но чаще невыносимому, и всегда унизительному. Да, в пятнадцать лет я тоже не могла смириться с тем, что мои отец и мать занимаются любовью, я была не только глупа, но и, как выяснилось позднее, страшно неблагодарна.