Вот уже скоро полгода, как я забросила этот роман, подходящие к случаю рассуждения и неподходящих ни к какому случаю моих шведов. Самые различные обстоятельства, сумасбродная жизнь, лень… А потом наступил октябрь ушедшей осени, такой прекрасной, яркой, такой душераздирающей в своем блеске, что я, охваченная радостью, спрашивала себя, как его пережить. Я жила в Нормандии совсем одна, полная сил и измученная одновременно, с удивлением разглядывая длинную царапину около сердца, которая быстро заживала, превращаясь в гладкий, розовый, едва различимый шрам, который потом я, наверно, буду недоверчиво трогать пальцем — зная о нем только по памяти — чтобы убедиться в собственной уязвимости. Но, ощутив вкус травы, запах земли, я снова погрузилась в историю двоих, направляясь на своей машине в Довиль и распевая «Травиату» во все горло (есть такое выражение). И в октябрьском Довиле, заброшенном и пылающем красками осени, я смотрела на пустынное море, на сумасшедших чаек, которые проносились над дощатым настилом, на белое солнце, а повернувшись спиной к свету, видела персонажи, будто «срисованные» из фильма «Смерть в Венеции» Висконти. И вот я одна, наконец одна, сижу в шезлонге, бессильно свесив руки, будто чья-то мертвая добыча. Снова отданная одиночеству, подростковой мечтательности, тому, без чего нельзя, и от чего различные обстоятельства — то ад, то рай — все время вынуждают вас уходить. Но здесь ни ад, ни рай не могли разлучить меня с этой торжествующей осенью.
Но что же делали мои шведы все лето? На площади Ателье, на Монмартре, где в августе мы ставили пьесу, я беспокоилась за них. Проходили мимо дамочки с самодельной завивкой, с сумками в руках, трусили рысцой собаки, прохаживались травести с растекшимся от беспощадного солнца гримом. Сидя на террасе моего любимого кафе, я сводила Ван Милемов с Жедельманами или посылала их в провинциальное турне с молодым певцом, я придумывала для них перипетии, которых никогда не напишу, я знала это, к примеру, из-за грядущей репетиции. Прекрасно сознавая, что поступаю в высшей степени безрассудно, я, тем не менее, не исписала ни малейшего листочка бумаги. О, наслаждение, о, угрызения совести… Иногда мне доверяли присмотреть за собакой, за ребенком, пока владелец сражался с жизнью в супермаркете «Присюник», катя перед собой тележку… Я беседовала с кем-нибудь из веселых бездельников квартала. Мне было хорошо. Позже будет темный зал, проекторы, актерские проблемы, но сейчас было парижское лето, нежное и голубое. И я ничего не могла с собой поделать. На этом закончим главу — извинение, главу — алиби. Сегодня я снова в Нормандии. Идет дождь, холодно, и я не выйду отсюда, пока не закончу книгу — только под пистолетом. Даю слово. Ох!
— Поставь эту пластинку еще раз, если ты не против, — попросила Элеонора.
Себастьян протянул руку и отвел звукосниматель — проигрыватель стоял около него, на полу. Он не спросил, какую пластинку. Элеонора, после периода увлечения классикой, влюбилась в песни Шарля Трене и слушала только его:
На ветке умершего дерева Качается последняя птица Уходящего лета…
Они расположились в гамаках, на террасе виллы Жедельманов, в Кап Дэй. Трудности начального периода прошли, и Себастьян стал чувствовать к Hope Жедельман что-то вроде привязанности. Он называл ее «Lady Bird», впрочем, к ее крайнему неудовольствию. Анри Жедельмана он называл «господин президент»