Милая Эдит, еще одно живое воплощение Извечной Матери, поспевала всюду. Даже когда в доме оставались только мы двое и прислуга, она наполняла наш викторианский ковчег любовью, весельем и рукодельным уютом. Никогда в жизни она ни в чем не нуждалась, и все же готовила вместе с кухаркой, возилась в саду с садовником, сама закупала все продукты, кормила птиц и домашних животных, а с окрестными зайцами, белками и енотами водила личную дружбу.
Но и гостей у нас всегда было много, постоянные приемы, кто-нибудь то и дело жил в доме неделями — по большей части
Бывает.
Члены другой моей искусственной семьи, абстрактные экспрессионисты, по большей части умерли, кто от чего, начиная с незатейливой старости и кончая самоубийством. Те же немногие, кому удалось выжить, не разговаривают со мной, как и мои кровные родственники.
«Ну и пусть! Ну и пусть!» — вопию я в этой ухоженной пустыне. «Наплевать!». Прошу прощения, вырвалось.
Вскорости после смерти Эдит вся прислуга взяла расчет. Они сказали только, что им стало здесь слишком одиноко. Я нанял других, положив им гораздо больше денег, в качестве компенсации за себя и за все это одиночество. Пока была жива Эдит, был жив дом, и садовник, две служанки и кухарка жили с нами. Теперь осталась только кухарка, причем, как я уже упомянул, другая, и весь третий этаж флигеля для прислуги находится в ее распоряжении — ее и пятнадцатилетней дочери. Ей на вид лет сорок, родилась в Ист-Хэмптоне, разведена. Дочь, Целеста, никаких услуг мне не оказывает, просто живет здесь, ест мои продукты и принимает шумных и нарочито невежественных дружков, которые пользуются моими площадками для тенниса, моим плавательным бассейном и моим частным пляжем.
Ни она, ни ее приятели не обращают на меня внимания, будто я какой-нибудь выживший из ума фронтовик с давно забытой войны, дотягивающий остатки жизни полусонным музейным сторожем. Обижаться тут не на что. Этот особняк, который служит мне домом, также содержит самую значительную коллекцию картин абстрактных экспрессионистов из всех, что еще находятся в частных руках. А поскольку ничего полезного я не делаю уже несколько десятков лет, то ни на что другое, чем быть при ней сторожем, и не гожусь.
И, как и полагается музейному сторожу на зарплате, я по мере сил отвечаю на один и тот же вопрос, который посетители задают мне — в различных вариациях, разумеется: «А
Эти картины, которые совершенно ни о чем, кроме самих себя, принадлежали мне задолго до того, как я женился на Эдит. Стоят они уж точно не меньше, чем вся недвижимость, все акции и все облигации — включая четвертую долю в американской футбольной команде «Бенгальские Тигры» из Цинциннати, — оставшиеся мне от нее. Обвинить меня в том, что я женился по расчету, нельзя.
Художник из меня вышел поганый, но зато каким я оказался коллекционером!
2
Здесь и в самом деле одиноко с тех пор, как умерла Эдит. Наши гости были ее друзьями, а не моими. Художники меня чураются, потому что насмешки, заслуженно выпавшие на долю моих картин, послужили филистерам пищей для рассуждений о том, что
Ребенком я был в одиночестве. В Нью-Йорке во время Великой Депрессии я был в одиночестве. А после того, как моя жена и двое моих сыновей бросили меня в 1956 году, и я поставил крест на своем рисовании, я прямо-таки отправился на поиски одиночества, и нашел его. Ничего себе карьера для раненого фронтовика, а?
Но есть друг и у меня — мой, мой
Я уточняю «спит» — потому что бодрствовать он приходит ко мне, почти каждый день. Подозреваю, что и прямо сейчас он где-то неподалеку — наблюдает за теннисным матчем, или же сидит на пляже, уставившись в океан, или играет на кухне в карты с кухаркой, или прячется от всех и вся, уединившись с книжкой в том месте, куда никто не заглядывает, с дальней стороны картофельного амбара.
Мне кажется, он больше почти ничего не пишет. А я, как уже говорилось, больше