— Коковихина отдают под суд, — сказал он. — Получил телеграмму из Мурманска… Звонил в редакцию, просил поскорей напечатать очерк, копию его пошлю на место и, если надо, вылечу туда.
Вася сразу вспомнил всё, что было связано с Коковихиным. Вот так дело! Кто бы мог подумать, что всё кончится этим? Впрочем, нет, ещё ничего не кончилось, а только начинается…
За обедом папа молчал, постукивал пальцами по столу и напряжённо о чём-то думал. Вася помалкивал: не хотел мешать папиным раздумьям. Да и чем он мог помочь ему? И мама не могла.
В конце обеда к столу подошёл Иван Степанович, слегка поклонился и сказал:
— Ну когда, Василий, забежишь ко мне? Всё обещаешь и обещаешь, неловко старого человека обманывать… Я ведь ещё не закончил твой портрет.
— Хорошо, забегу.
Через час с хвостиком Вася явился в мастерскую и подошёл к старому стулу с перевязанной проволокой спинкой.
— Садиться?
Иван Степанович кивнул и стал искать в груде подрамников, стоявших у стены, нужный холст. Переставлял своих пограничников, виноградарей, рыбаков, скалистые горы и бухты. Наконец он нашёл запылившийся холст, смахнул облачко пыли и поставил на мольберт.
— Последние мазки, — сказал Иван Степанович, и до Васи опять долетели вкусные запахи масла и растворителя. Ну хорошо, если ему так хочется, пусть нанесёт на холст свои последние мазки, пусть! И плевать Васе, какой он там получится.
Он сидел на стуле и думал о папе и Коковихине. До чего же мелкими и пустячными казались теперь недавние его обиды и дела!.. Вот то, что у папы, — это подлинное, это настоящее. Надо жить, как он: отстаивать справедливость и правду и не хныкать. Надо — хоть кровь из носу! Вася снова вспомнил об Альке — драка с ним, если подумать поглубже, не такая уж мелкая вещь. Нельзя мириться с подлостью, трусить и жалеть себя. Струсишь, пожалеешь — и что-то важное в тебе завянет, засохнет, отвалится, и ты уже не будешь уважать сам себя. А что может быть хуже?
Иван Степанович не торопился. Он внимательно смотрел на Васю тем же своим рабочим взглядом, то и дело переводил его с портрета на Васю.
— Ты, я вижу, не скучаешь, нашёл друзей, дело и многое другое… — сказал Иван Степанович. — Мне Ириша рассказывала… Ей здесь тоже хорошо.
— Отчего скучать? — сказал Вася. — Некогда.
— Ну и верно. Скука — она всегда от лености ума, безделья или неверия в себя или от собственной бедности. А когда этого нет, откуда же может быть скука? Всё правильно… Давно я живу, Вася, и кое-что понял. Всякое пришлось хватить на своём веку: и войну, и голод, и непонимание, и равнодушие, и насмешки, и чрезмерное, незаслуженное внимание к своей персоне. И если всё, что я понял за долгие годы, свести к простой коротенькой истине, так вот она: это очень хорошо, это счастье — жить. Жить полно, честно, на пределе своих возможностей… Ну и выше своего предела. Но это уже для великих, для гениев, хотя и нам, простым смертным, надо за ними тянуться.
Вася молча слушал его.
— Я тебя не утомил? Тебе не скучно?
— Нет-нет, что вы… — И Вася ещё долго слушал Ивана Степановича.
— Я вижу, ты спешишь куда-то, — сказал наконец художник. — Всё на этот раз, можешь уходить. Потом ещё как-нибудь забежишь. Не всё сразу.
Вася встал со стула, размял замлевшие ноги и, уже не стесняясь и не вздыхая от неловкости, как когда-то, подошёл к портрету. И посмотрел на живой, ещё пахучий и мокрый от блестящих красок холст. С него на Васю смотрел почти тот же широколицый сероглазый мальчишка в веснушках, с коротким приподнятым носом. Почти тот же, лишь губы его были чуть твёрже и определённей, и глаза смотрели на него, на Васю, чуть поотважней, позорче. Поопределённей.
— Ну как теперь? — Иван Степанович вытирал тряпкой руки.
Вася пожал плечами.
— Опять молчишь? Ну молчи… От молчаливого можно больше ждать, чем от говорливого. Забежишь ещё — потружусь, уточню… Возможно, и подпорчу.
Вася вышел из мастерской и зажмурился от ударившего в глаза солнца. И быстро пошёл по узкой бугристой улочке — спешил к ребятам.
Возле спасательной станции он лоб в лоб столкнулся с Алькой. И не отпрянул, не смутился, а бегло скользнул по нему глазами, будто никогда не был с ним знаком. И зашагал дальше.
Зато Алька, увидев Васю, вздрогнул, и в лицо ему бросилась кровь. Хотел поздороваться, протянуть ему руку: «Ну, ты, не дуйся». Да не смог он поздороваться и протянуть руку, потому что Васька почти не взглянул на него.
Алька посмотрел ему вслед и с завистью подумал: «И куда это он так шпарит? Наверно, к своей ребятне. Ну и пусть… Теперь ничего не исправишь и не вернёшь…» Всё в Алькиной жизни так глупо смешалось и расстроилось. Больше, чем прежде. По его же, если разобраться, вине. Запутался он, заблудился в трёх соснах — нет, не в трёх, всё было куда сложней, — заблудился и не знал, как выйти на тропку.
После той драки Алька остался совсем один. Даже мать, ничего не знавшая о его делах, спросила:
— Ты что такой угрюмый? Случилось что-нибудь?
— А что может случиться?