— Что вы хотите, Глеб Николаевич?
— Я хочу знать… в чем я виновен?.. Ваше отношение ко мне сегодня…
Не подымая головы, девушка ответила:
— Хорошо… Давайте поговорим, Глеб Николаевич. Пойдемте!
Несколько минут она продолжала жевать травинку, потом нервно отбросила ее.
— Давайте поговорим… Ваше вчерашнее бегство…
— Мирра Григорьевна! — прервал Глеб.
— Ах, погодите же, не мешайте… иначе я собьюсь, запутаюсь… Я не умею говорить. Пожалейте меня.
Глеб понял, что еще слово с его стороны — и она заплачет.
— Ваше вчерашнее бегство… как оскорбительно… Ведь я все поняла, Глеб Николаевич… Все. Каждую вашу мысль читала… После музыки… вы так необыкновенно сильно сыграли Бетховена… У меня были страшно обострены нервы… Ах, все это не то… не об этом. Я могу повторить все, что вы думали… Все ясно. Положение действительно неудобное… Безукоризненный отпрыск русского дворянства… нет же, даю слово, это не насмешка, это же так… словом, воспитанный русский юноша в доме… в доме, который, с точки зрения его круга, скажем, полуприличен… зайти можно, но рискованно для порядочного человека, как в… трактир.
— Ради бога, Мирра Григорьевна! — отчаянно воскликнул Глеб. Кровь хлынула ему в лицо.
— Не перебивайте же… Разве я не знаю… Всю жизнь испытывать это… каждый час… Разве не испытываем этого все мы… евреи. Отрезанность… чувство гетто, — вы не поймете! Народ, загнанный за решетку, а кругом кипение ненависти, презрения, брезгливости… Почему я сегодня здесь, с вами… с Лихачевыми? Не знаете? Конечно… Потому, что у отца сейфы в банке… Лихачеву нужно затыкать дыры в этом имении… — (взмахом руки она показала на Канцуровский дом, белеющий на другом берегу), — он берет деньги у Неймана… я рано узнала эту прозу… и Нейман гордится… Услуга, дружеская услуга помещику… бывшему гвардейцу. Может быть, Лихачев заступится перед полицией… Если бы не такой отец — меня на кухню к Лихачевым не пустили бы… Почему я все же бываю у них? Глеб Николаевич, мне иногда страшно входить в этот дом… как вам вчера — в мой. Просыпается тысячелетняя горькая обида моей нации… убежать навсегда. Но в этой тусклой провинции, где еще я могу послушать, хоть и чужая, музыку, пение… увидеть людей, живущих этим… мимолетных наших гостей. Я не могу… не хочу прозябать в обывательском сне… Я найду все, что мне нужно, в Петербурге у брата… но здесь… Понимаете ли вы меня?
— Понимаю. — Глеб угрюмо смотрел на носки своих туфель.
— У Лихачевых я встретила вас… так тепло, по-человечески встретились… Я на мгновение забыла… какая пропасть. Просто человек и человек.
— Но поверьте, Мирра Григорьевна!
— Не нужно… не говорите неправды… Я не обвиняю… как обвинять вас?.. Что делать? В каждой русской семье… самой интеллигентной, передовой, таится непреодолимое, стихийное пренебрежение к еврейству… к еврею… Это с материнским молоком входит в кровь. Разве не правда? Ваш отец, Николай Сергеевич… О нем с каким уважением говорят евреи!.. В пятом году он прятал в гимназии сотни обреченных… может быть, рисковал жизнью… карьерой. И все-таки он говорит с моим отцом как с низшим… презирает нас. Разве не так?
Подавленный Глеб ясно вспомнил, что отец, в самом деле много сделавший в дни погромов для евреев, искренне возмущавшийся черносотенщиной, в то же время в разговорах спокойно говорил, упоминая о евреях, слова: «жид», «жидок», без всякой злобы, а просто так, по привычке. И это было до того естественно, что Глебу не приходило в голову задумываться над таким противоречием. И сам машинально перенял от отца эту же привычку. До чего странно!
— А подумайте, — продолжала девушка, — в среде, в которую вы войдете завтра полноправным членом… в офицерстве. Там еврей — все равно, что изменник… предатель… преступник. Да там и слова такого нет… Жид… наравне с собакой. «Убить, как собаку… убить, как жида». Еврей — это грязь, бесчестие… Вчера пред нашей дверью у вас были испуганные глаза… а разве вы трус? Но вы думали: «что скажут, если узнают? Потомственный дворянин… без пяти минут офицер, — в доме еврейского торгаша… Какой ужас!..» Подумали ведь? Скажите… Я не сержусь, но ведь так? Подумали?
Глеб рванул зубами нижнюю губу. Остров, зелень, солнце — все потускнело. Но он не мог лгать. Взгляд в упор требовал правды.
— П-подумал, — в припадке мужества выжал он.
— Ну, видите, — Мирра почти весело улыбнулась. — Я же говорю, что читала ваши мысли. Вы колебались, но все же решились… Даже были поражены… В еврейском доме все похоже на человеческое жилье.
— Мирра Григорьевна!.. Теперь вы пощадите меня. Мне очень тяжело.
— А мне разве не тяжело, Глеб Николаевич?
Она замолчала, словно обуздывая волнение и гнев. Продолжала, уже гораздо спокойнее.