— Да хрен с тобой, можешь не подписывать. А впрочем... — И он отнял ладонь с таким видом, словно хотел сказать: все равно там скоро сдохнешь, смотри не жалко... И прочел: «...в составе Абакумова, Алферова и Меркулова»[21]. Вот уж не ожидал, что удостоюсь такого внимания со стороны главного карательного треугольника страны, этого зловещего трио бериевско-абакумовского вертепа. Позже выяснилось, что осужденным «тройкой» обычно давали расписаться в копии приговора, где состав Особого совещания, как правило, не назывался. Чем объяснить, что на этот раз «тройка» раскрылась, не знаю. Скорее всего, исконно нашей расхлябанностью. А может быть, Абакумову захотелось удовлетворить свое мелкое честолюбие: отыграться за упущенную возможность расправиться со мной еще тогда в Бадене. Мол, знай наших!
Еще несколько суток я провел в Лефортовской тюрьме, но теперь уже в большой общей камере, человек на сто. Здесь находились самые разные люди. Многие были совершенно сломлены. Рядом со мной оказался человек из Краснодона, переживший там оккупацию. У него на теле не было живого места. Это был один из тех, кого допрашивали под шум двигателя. У некоторых в глазах — ужас. Они ни с кем не разговаривали, словно были немыми. Но были и такие, кто сохранил стойкость, даже пытался шутить, ободряя других. Мне они были больше по душе.
Рассказывали, что Абакумов, питавший склонность к боксу, став министром, иногда не отказывал себе в удовольствии «размяться» на подследственных, разумеется, «в интересах следствия»...
Я радовался, что выстоял в этом жутком раунде, длившемся почти полгода.
31. Туда, где Макар телят не гонял
Из Лефортовской тюрьмы осужденных увозили партиями. Перед отправкой мне передали из дома кое-какие вещи, в том числе мой новый темно-серый костюм, оставленный в Половинке. Как он оказался в Москве, я тогда еще не знал (о том, что Лида приезжала к нам домой, добивалась свидания со мной, я узнал позже). Не знаю, зачем его передали мне. В том «доме отдыха», куда предстояла отправка, из-за этого костюма уголовники могут запросто прирезать. Так мне сказали товарищи по камере и посоветовали нашить сверху несколько заплат для маскировки.
Почти каждое утро открывалась дверь камеры и зачитывались фамилии: «на выход с вещами». В одну из групп попал и я. Нас, человек десять, втиснули в фургон без окон, где уже было примерно столько же людей. Привезли на какую-то товарную станцию. Здесь, под охраной конвоиров с собаками, уже шла погрузка заключенных в «столыпинские» вагоны, почему их так называли, никто не знал[22]. В тесное купе, а точнее — загон, нас затолкали столько, что на двухэтажных нарах-полках можно было лежать только на боку, тесно прижавшись друг к другу. Конвой суетился, спешил, но все равно все было очень медленно. Лишь к вечеру наш вагон прицепили к какому-то составу, и поезд тронулся. За весь день нас не кормили ни разу, только теперь дали по куску очень соленой залежалой рыбы без хлеба, хотя мы видели, что хлеб загружали. Некоторое время спустя рыбка «запросила» пить. Но поить нас явно не собирались. Жажда становилась все невыносимее. На наши просьбы конвоиры не реагировали. Стали раздаваться возмущенные крики. Зрел бунт. Тогда начальник конвоя — старшина открыл решетчатую дверь загона, и тот, кто был ближе к двери не успел и моргнуть, как оказался в наручниках. Они так сильно сдавили запястья, что заключенный начал кричать и грясти руками. Он не знал коварного свойства этих наручников, прозванных «шверниковски-ми» — по фамилии члена политбюро, Председателя Верховного Совета СССР, Н. Шверника. Каждое резкое движение сопровождалось щелчком, и наручники еще сильнее сдавливали запястья. Бедняга кричал от нестерпимой боли и еще сильнее тряс руками, а сталь еще глубже врезалась в тело. Душераздирающий крик не трогал конвоиров. Беднягу спасло только то, что от боли он потерял сознание.