Еще тогда, в нашем давнем разговоре в кавярне на Армянской, когда я убеждал его «осмотреться и не торопиться», «все взвесить» и тому подобное, – будто речь шла не о многолетней его поразительной любви, а о случайной встрече на танцульках (до сих пор не могу простить себе этой пошлой благочестивой беседы – долбаный святой отец!), – он вдруг оборвал меня, заявив, что просто обязан наконец увезти Лизу из Львова.
– Ты не знаешь подробностей, – буркнул он. – Деталей не знаешь.
– О’кей! – Я пожал плечами (в то время я через каждые три слова повторял это идиотское «о’кей»). – Увози на здоровье. Но к чему тебе штамп в государственных институциях?
Он внимательно и насмешливо посмотрел мне в глаза и спросил:
– А разве тебе не известно, ин-сти-ту-ция, что женщине необходимо осознать себя женой, а не наложницей?
И тут я допустил ужасную ошибку:
– Но вы же и так давно?.. Вы – разве?.. В смысле, вы что, до сих пор не?..
– Ты хочешь знать, не растлитель ли я малолетних? – холодно перебил он и откинулся к спинке стула. – Нет!
И я заткнулся.
Никакой малолетней в ту пору она уже не была. Но я понял, что эти его слова были ответом на все наши взгляды, ухмылки и понимающие кивки, на все наши невысказанные мутные намеки, которые он молча тащил в своей душе все годы ее взросления.
Сейчас понимаю: то, что тогда казалось мне психозом, сдвигом по фазе, «съехавшей крышей», было не чем иным, как назначенным себе
Ну и что? – говорю я себе. Мы ведь сопереживаем Ромео и Джульетте, убившим себя во имя любви? И подобные случаи происходят не только на сцене. Да, говорю я себе. Но мы не знаем, что стало бы с Ромео и Джульеттой, а также с прочими, им подобными, спустя года три после свадьбы…
Нынешняя осень, октябрь…
К тому времени она торчала в клинике уже месяца два и – я видел, видел – очень по нему тосковала, хотя никогда не спрашивала, звонит ли он, какие у него новости, какие планы и как он живет. Но уже строчила ему надрывные ненавистнические письма и без конца обсуждала в беседах со мной – о, вечная тема! – как она станет жить самостоятельно.
Это было хорошим знаком: она приходила в норму. Я ведь не сразу понял, что надлом и надрыв, эта вечная война по всем фронтам и на все темы у них и есть норма, неистовая температура их любви. Любая эмоция накалялась между ними до стадии кипения и ошпаривала обоих до ожогов первой степени. Бешеный Лизин темперамент, с которым до конца не могли совладать лекарства, подогревал обоих до каких-то шекспировских страстей. Все переживалось с удесятеренной мощью. В этом, да простится мне подобное утверждение, тоже было что-то от кукольного театра.
Взять хотя бы их горе. Нет слов, рождение ненормального ребенка – большое несчастье в семье. Но он умер маленьким, не оставив по себе значительных воспоминаний…
Много лет живя в трагической стране, где родители в войнах и терактах теряют здоровых и прекрасных детей, где жены оплакивают безвременно погибших мужей, а дети не помнят своих молодых отцов, – я привык наблюдать бóльшую стойкость в горе и упрямое стремление к обновлению жизни…
Эти же двое так и не оправились от своей беды. Они продолжали жить в бессловесной ауре своего больного мальчика, и как только я видел, что они внезапно схватились за руки, это значило, что в разговоре или в мыслях у одного из них – а значит, и у второго немедленно тоже – мелькнул образ их сына, рожденного с «синдромом Петрушки».
И про себя я винил в этом Петьку – это был его стиль: все то же истовое служение, на сей раз – памяти; то же монашество, та же, черт побери, никому не нужная святость.
Словом, мне захотелось чем-то порадовать ее, вывезти на природу, «на красоту».
В один из выходных я заехал за ней в клинику, и мы покатили в Эйн-Геди. Не в заповедник, с его чахлой растительностью, тремя козочками на крутых каменных тропах и тощими струнами водопадов, а в ботанический сад кибуца Эйн-Геди, который всегда возникает в моем воображении, если я натыкаюсь в какой-нибудь книге на слово «рай».
День был жаркий, сухой, желто-синий и засинел еще больше, когда на повороте дороги небесам отозвалось летящее, сверкающее, как огромный синий масляный блин, Мертвое море.
Она притихла и заулыбалась, хотя с утра была мрачновата, и заговорила о безжалостном здешнем свете, который раздает тебе оплеухи, вышибает слезы из ужаленных глаз и смещает фокус во взгляде на мир. Мы заговорили о пространствах разных мест, по-разному заполненных светом, и разговор, как часто бывало, перешел на город нашего детства. И пока ехали, мы вспоминали каких-то людей, с которыми прожили бок о бок много лет, какие-то случаи и судьбы, а заодно и наши давние загородные вылазки.