– Бася! – выпалил мальчик тревожно-счастливо. – Смотри! Смотри, какая чудесная, какие кудряшки у ней веселые! Она настоящая! И теперь будет моя!
Подпихивая коленкой сползавшую с рук девочку, он потащил ее в комнату, мимо помертвевшей Баси, сгрузил на диван и плюхнулся рядом. Но, испугавшись, что его добыча может скатиться с дивана и куда-нибудь уползти, снова схватил ее в охапку.
– Ее бросили возле магазина, чтобы кто-то забрал… – выглядывая из-за пунцовых кудрей, торопливо объяснил он ошалевшему Басиному лицу и зачастил, в попытке пресечь ее нарастающий, как вопль, ужас: – Она, конечно же, никому не нужна, я заберу ее в Томари, и она теперь всегда, всю жизнь будет со мной!
– Ма-а-атка Боска! – наконец провыла Бася, бессознательно обшаривая влажными руками воздух вокруг, будто пытаясь нащупать опору… – Цось ты нароби́леш?!! То ж мала адвоката Вильковского… Тéбе забийом, Пётрэк!
Схватила тяжеленькую малышку на руки и побежала, как была – в полурасстегнутой мужской рубахе, на ходу пытаясь выяснить у мальчика, трусящего, как побитая собачонка следом, где именно тот ребенка стащил.
И вот уж повезло так повезло: зареванная нянька до сих пор металась от дверей магазина до угла улицы, хватая за рукава прохожих и вымаливая хоть слово: не видал ли кто… От страха девица даже не успела ни домой побежать, ни до милиции дойти – умирала, задыхалась, ревела белугой, обреченно уверенная в душе, что девочку украли цыгане. Но настоящая истерика началась у нее, когда она увидела малышку живую-здоровую, хотя и трижды мокрую, на руках у Баси. Ее затрясло, заколотило и она так громко зарыдала от счастья и облегчения, крестясь и поминая Йезуса, Матку Боску и всех святых, пришедших на память, что еще какое-то время Бася держала малышку на руках, опасаясь, что дура-девка от потрясения опрокинет коляску или еще как-нибудь попортит ребенка.
Затем состоялись короткие переговоры, в которых взаимозаинтересованные стороны (одна – визгливо, другая – ласково) условились происшествие замять: Бася объяснила, что заботливый «хвопчик» как раз и обеспокоился, что ребенок брошен, «як дворовый щенок», как раз и захотел ее уберечь… от кого? От цыган, само собой.
На обратном пути добрая Бася крепко держала Петю за руку, уговаривая его опамятоваться и понять, что живых детей, да еще таких пригожих (видал, какое платьице на ней, – не копеечку небось стоит!), да еще из такой семьи… – их не бросают, не-ет… И чтоб сыну не огорчался: вот завтра они пойдут в гости в такой прекрасный дом, к таким прекрасным людям, где есть такой прекрасный мальчик Боренька, у которого столько наилучших машин, что нет таких ни в одном магазине… Она вздыхала и время от времени переходила на русский, видимо, полагая, что это убедительней для мальчика звучит: «никому-сабе… никому-сабе…» – сам, мол, сам виноват, некого винить.
Петя молча шел рядом… Не плакал. А чего плакать, он уже взрослый. Но видно было, что его занимает какая-то настойчивая мысль.
– А можно иногда с ней гулять? – вдруг спросил он, остановившись.
Остановилась и Бася, вдруг осознав огорченным сердцем, что легкий мальчик не так уж и легок, что внутри его детской души спрессована тяжелая властная сердцевина, никому не подотчетная.
– Нет, – сказала она твердо. – И чего там с ней гулять, с этой крохой, какой тебе интерес с ней гулять, она еще и разговаривать не умеет. Вот завтра Боря, он твой ровесник… и он… и у него…
Внимательно заглянула в отчужденные прозрачные глаза, в которых ничего ей не удалось прочесть, и сочувственно улыбнулась:
– Сыну, тысь мышлял, же óна бендзе для тéбе сёстшичка?[7]
– Нет, – ответил он без улыбки, все продолжая думать о своем, – нет, она будет моей главной куклой.