Этот акт есть вечно вершащееся внутрибожественное событие. Но и человечество тем не менее также вовлекается в это событие как его неотъемлемая составляющая. Как это происходит? С одной стороны, сам Бог облекается человеческим естеством, с другой — он нуждается в служебном содействии священника и общины, даже в материальных субстанциях, хлебе и вине, которые обладают особенным значением в первую очередь именно для человека. Бог Отец и Бог Сын обладают единоц природой, однако во времени это единое Божество предмет вечносущим Отцом, с одной стороны, и земным человеком с ограниченной продолжительностью жизни — с другой человечество в полном объеме включается в эту человеческую природу Бога и поэтому также вовлекается в жертвенный акт. божество — одновременно «agens et patiens» [действующий и претерпевающий элементы] жертвенного акта, и то же самое относится к человеку — конечно, с учетом его ограниченных способностей. Causa efficiens [действующая причина] превращения — спонтанный акт божественной благодати. Церковь настаивает на этом толковании и даже склонна приписывать подготовительные действия священнослужителя, да и само существование ритуала как таковое, скорее уж божественному почину, чем инертной и погрязшей в первородном грехе природе человека. Подобная точка зрения обладает огромным значением для психологического понимания мессы. Всякий перевес магикского аспекта того или иного ритуала отодвигает его к яческому (ich-hafte), только-человеческому или даже недочеловечекому желанию власти, питаемому отдельным индивидом, и тем самым раздробляет единство церковного Corpus mysticum. Когда же ритуал понимается как действие самого Божества, то вовлеченным в него людям отводится лишь инструментальная («служебная») роль. Церковная точка зрения, таким образом, предполагает следующую ситуацию: человеческое сознание, представленное священником и общиной, сталкивается с неким автономным, разворачивающимся на выходящем за пределы сознания уровне («божественным» и «вневременным») событием, которое никак не зависит от человеческого действия, а, напротив, подталкивает человека к таковому, даже делает из него орудие и исполнителя «божественного» свершения. В ритуальном действе человек предоставляет себя в распоряжение автономному и «вечному», т.е. существующему по ту сторону всех категорий сознания, деятелю — si parva componere licet magnis [если позволительно сравнить малое с великим] — примерно так же, как хороший актер не просто исполняет свою роль, но и проникается гением драматурга. {Красота культового действа — его неотъемлемая черта, человек не послужил бы Богу подобающим образом, если бы в служении своем пренебрег красотой. Поэтому культ не обладает никакой практической пользой: это поставило бы его на службу какой-то цели, а целесообразность есть чисто человеческая категория. Все божественное обладает целью в себе самом, и это единственная известная нам законная самоцель. Впрочем, остается открытым вопрос, как вообще способно «действовать» нечто вечное, но не стоит углубляться в его обсуждение, ибо на этот вопрос попросту нет ответа. В событии мессы человек — по собственной воле — выступает неким орудием, поэтому он не в состоянии знать что-либо о направляющей его длани. Молоту не найти внутри себя причину, заставляющую его ударять: им завладевает и движет нечто лежащее вне его, нечто автономное. То, что свершается при consecratio,— по сути своей чудо и должно быть таковым, в противном случае человек должен был бы либо задуматься над тем, не призывает ли он Бога средствами магии, либо отдаться во власть философскому удивлению и начать рассуждать, как это Вечное вообще может действовать, если исходить из того, что «действие» есть некое разворачивающееся во времени событие, имеющее начало, середину и конец. Превращение должно быть чудом, которое человек не может понять ни при каких обстоятельствах. Это «mysterium» в смысле deicnymenon и dromenon, показываемого и разыгрываемого таинства. Обыкновенный человек не сознает, что" заставляет его исполнять мистерию. Он может делать это — и действительно делает — лишь тогда и до тех пор, пока он захвачен мистерией. Эта захваченность или, скорее, ощущаемое, нащупываемое присутствие за рамками сознания какой-то захватывающей его силы есть чудо par excellence, действительное и истинное чудо, стоит только нам призадуматься над тем, чтб перед нами символически изображается. Что в целом свете могло заставить человека изображать абсолютную невозможность? Что могло тысячелетиями побуждать его к величайшему напряжению духовных сил, заставлять создавать прекраснейшие творения искусства, толкать к величайшему благочестию, героическому самопожертвованию и самому преданному служению? Что же еще, если не чудо? Чудо, над которым у человека нет никакой власти: как только он хочет сотворить чудо сам или начнет философствовать и пытается понять его рассудком, оно от него ускользает. Человек может лишь дивиться чуду, ибо оно кажется ему непостижимым. В самом деле, наши знания о природе человека не позволяют объяснить, что и как подталкивает его к подобным высказываниям и верованиям. Для этого просто должна существовать какая-то настоятельная причина, но в повседневности человеческого бытия отыскать ее невозможно. И сама невозможность высказываний, о которых мы говорим, свидетельствует о наличии подобной причины. Это и есть подлинное обоснование веры, которое наиболее удачно сформулировал Тертуллиан (ум. ок. 220): «Prorsus credibile, quia ineptum». «Et mortuus cst Dei filius, prorsus credibile est, quia ineptum est. Et sepultus u-surrexit; certum est, quia impossibile est». [И умер Сын Божий, во что верить тлжно, ибо сие нелепо. И, погребенный, воскрес Он: не подлежит сие сомнению, ибо невозможно.] De Carne Christi, 5.