"Уже пришел последний век согласно песне Сивиллы и великий круг столетий зачинается сызнова. Уже появляется снова и дева (Dike) и царство Сатурна (Золотой Век), уже нисходит новый род с высоты небес. Ты, целомудренная Люцина, будь милостива к отроку, который родится тогда и благодаря которому и прекратится только железный род, а золотой встанет в целом мире: уже владычествует твой Апполон".
"Под твоим водительством сотрутся следы нашего преступления, если таковые еще сохранились, и страны будут избавлены от постоянного страха. Тот воспримет жизнь богов, он увидит героев у богов и сам предстанет пред ними. В отческой добродетели правит он в мире над кругом земли"[88].
Благодаря этой эклоге Вергилий заслужил впоследствии честь считаться как бы христианским поэтом. Этому же он обязан и своей ролью водителя Данте.
С повсеместным распространением христианства совершился перелом к аскетизму и внес с собой новые губительные элементы: монастырский быт и отшельничество. Образцы и того и другого можно встретить не только в христианстве, но и в язычестве. Эссенияне и терапевты представляли собой своего рода орден анахоретов, живших в пустыне. Вероятно, были маленькие поселения мистов или консекрандов вокруг святилищ Изиды и Митры. Половое воздержание и безбрачие были там приняты.
Итак Фауст совершает обратный путь; для него смертоносным является аскетический идеал. Он борется за освобождение и обретает жизнь тем, что отдает себя во власть злу; поэтому он приносит гибель существу, которое он больше всего любит: Маргарите. Он отрывает себя от боли и приносит свою жизнь в жертву бесконечной полезной работе, чем и спасает жизнь многих.
Стоит болото, воздух заражая
И весь мой труд испортить угрожая;
Преодолеть гнилой воды застой —
Вот высший и последний подвиг мой![89]
Его двойное предназначение, как спасителя и губителя, намечено уже раньше в следующей реплике, в которой встречаются аналогичные выражения.
Вагнер: Что должен был ты, муж великий, ощутить,
Услышав эту речь и эти восклицанья!
Фауст: Вот наше адское леченье!
Средь этих гор губили мы
Страшней губительной чумы.
Вкушая зелья истребленья,
Народ хирел и умирал,
А я, в живых оставшись, стал
Предметом их благоговенья[90].
Параллель к этой двоякой роли можно видеть в имеющем огромное историческое значение евангельском слове[91]. "Не мир пришел Я принести, но меч".
Глубокий смысл Фауста можно видеть в том, что в нем найдены слова для обозначения проблемы, которая со времени возрождения беспокойно дремлет в человеческой душе. Фауст совершил для нашей культуры то же, что Эдип для эллинской.
Где же исход между Сциллой мироотвержения и Харибдой мироприятия?
Тон полный надежды, который приведен в гимне Творцу, не мог долго держаться у нашей поэтессы. Поза лишь обещает, но никогда не держит своего слова. Старинное томление должно обнаружиться вновь, так как особенностью всех комплексов[92], которые обрабатывались лишь в бессознательном, является то, что они ничего не теряют из первоначальной своей аффективной суммы и что их внешние манифестации могут видоизменяться почти бесконечно. Поэтому можно первое стихотворение рассматривать, как бессознательную попытку разрешить конфликт при положительной религиозности на подобие того, как прежние столетия приводили к окончательному разрешению свои сознательные конфликты через противопоставление их религиозной точки зрения. Этот опыт не удается. Во втором стихотворении следует вторичный опыт, который имеет более мирской характер. В его руководящей мысли нельзя сомневаться: только один раз поймать короткий луч и потом умереть.
От области религиозной потусторонности взор, как у Фауста, обращается к посюстороннему солнцу. И уже примешивается к этому нечто, имеющее совсем иной смысл; именно моль до тех пор летающая вокруг света, пока она не сжигает себе крыльев.
Переходим к тому, что мисс Миллер приводит для пояснения своего стихотворения. Она говорит: "Это небольшое стихотворение произвело на меня глубокое впечатление. Конечно, я не могла тут же достаточно ясно и прямо осмыслить его. Но несколько дней спустя, когда я вновь с подругой перечитала одну философскую работу, которую я прошлой зимой прочла в Берлине с большим наслаждением, я напала на следующие слова: "одно и то же страстное стремление моли к звезде и человека к Богу". Я совсем было забыла эти слова, но мне стало совершенно ясно, что именно они дали о себе знать в моем гипнагогическом стихотворении. Кроме того мне пришла на память одна виденная мной драма, под заглавием Моль и Пламя, явившаяся по-видимому еще одним толчком к созданию этого стихотворения. Из этого видно, как часто запечатлевалось во мне слово моль".