Мы уже видели многочисленные иллюстрации к змее, как к орудию жертвы. (Легенда св. Сильвестра, испытание девственности, ранение Ре и Филоктета, символика копья и стрелы.) Она является убивающим ножом, но по принципу "убивай умирая", она же — фаллос, так что жертвенное действие одновременно изображает и совокупление[689]. В культе значение змеи как хтонического, обитающего в пещерах животного подсказывает нам дальнейшую мысль — именно указывает на вползание (в чрево матери) под видом змеи[690]. Лошадь брат, змея же сестра Шивантопеля ("сестрица"). Это близкое родство указывает на близкие отношения этих животных и характеров их к герою. О лошади мы знаем, что она обыкновенно не причисляется к животным, внушающим страх. (Хотя иногда, мифологически, она имеет и подобное значение.) Поэтому она изображает скорее позитивную, живую часть libido, стремление к постоянному обновлению; змея же по большей части изображает страх, страх смертельный[691] и противополагается поэтому фаллосу. Это противоположение лошади и змеи, мифологически змеи и быка, изображает внутреннее противоречие самой libido, ее одновременное стремление вперед и обратно[692]. Libido есть не только неудержимое стремление вперед, безграничное желание жизни и построения (как Шопенгауэр изобразил свою мировую волю), причем смерть и какой бы то ни был конец оказываются роком и коварством, подстерегающим снаружи; libido сама желает окончания своего формирования, соответственно сравнению ее с солнцем. В первой половине жизни она желает расти, во второй она сначала едва слышно, потом все более явственно заявляет о стремлении своем к смерти. И как в юности инстинкт несоразмерного роста часто скрыт обволакивающим его слоем известного противления жизни, так и в старости воля к смерти часто скрывается под слоем упорного противления концу. Эта кажущаяся противоположность самого существа libido прекрасно иллюстрирована статуэткой Приапа в веронском собрании антиков. Приап с улыбкой указывает на змею, откусывающую его член. На руке его висит корзина, наполненная продолговатыми предметами, вероятно фаллосами, приготовленными для замены. Подобный же мотив находим и в "Потопе" Рубенса (мюнхенская старая пинакотека), где змея оскопляет мужчину. Это изображение является объяснением смысла потопа: материнское море является и поглощающей матерью[693]. Фантазии о мировом пожаре, вообще о катастрофическом конце мира — не что иное, как проекция собственной индивидуальной воли к смерти; поэтому Рубенс и мог изобразить квинтэссенцию фантазии о потопе оскоплением посредством змеи, ибо змея является собственною вытесненною нашею волею к концу, с которою нам так трудно согласиться. Что касается дальнейшей символики змеи, то объяснение ее находится в значительной зависимости от возраста и обстоятельств. В юности змея символизирует вытесненную сексуальность, ибо половая зрелость заканчивает детство. В старости, напротив, змея означает вытесненные мысли о смерти. У нашей авторши змея означает недостаточно выраженную сексуальность, присваивающую себе роль жертвователя и предающую героя смерти и возрождению.
В начале нашего исследования имя героя вынудило нас сказать несколько слов о Попокатепетле, как творящем члене человеческого тела; конец же миллеровской драмы показывает нам смерть героя на вулкане: земля поглощает его в свою глубину. Вулкан родил героя и дал ему имя — он же поглощает его под конец дня[694]. Из последних слов героя мы узнаем, что его желанная возлюбленная, которая одна в состоянии понять его, носит имя Я-ни-ва-ма В имени этом мы находим известные нам по Гайавате Лонгфелло лепечущие звуки из первого детства героя: ва-ва, ва-ма, ма-ма. Мать наша является единственной, вполне понимающей нас. И нет сомнения в том, что ничто не охватывает нас так совершенно, как мать. Когда нервнобольной говорит, что мир "не понимает его" — он косвенно признается в том, что ему не достает матери. Поль Верлен прекрасно выразил эту мысль в стихотворении "Привычное сновидение": "Я часто вижу странный, глубоко трогающий меня сон — сон о незнакомке, которую я люблю и которая меня любит; она никогда не бывает совершенно такою же, как прежде, но никогда и не меняется вполне; и она любит и понимает меня.
Ибо она меня понимает и прозрачное мое сердце, увы! для нее одной не является более загадкой; для нее одной! — и одна она умеет освежать слезами влажное мое чело.
Темны ли ее волосы или белокуры? Или они рыжие? — я не знаю. — А имя ее? — Помню лишь, что оно и мягко, и звучно, как имена любимых мною, с которыми жизнь меня разлучила.
Взгляд ее подобен взгляду статуй, а далекий, спокойный и тихий ее голос звучит как дорогие мне, навсегда замолкшие голоса"[695].