"Прости, верный брат мой! Войди в упокоение! Я любил тебя и ты хорошо мне служил. Прости, скоро и я за тобою последую". Затем, обращаясь к змее: "Спасибо, сестрица! Ты положила конец всем моим странствованиям". Потом он кричит от боли и восклицает: "Великий Боже, возьми меня вскорости! Я старался узнать тебя и сохранить закон твой! О, не дай моему телу превратиться в гниль и зловоние и стать пищей орлов!" Вдали показывается дымящийся вулкан, слышится грохот землетрясения, земля движется. Шивантопель восклицает в неистовом страдании, покуда земля, рушась, прикрывает его тело: "Я сохранил свое тело неприкосновенным! О, она поймет! Яни-ва-ма, Яни-ва-ма, ты, ты понимаешь меня!"
Пророчество Шивантопеля — повторение Гайаваты Лонгфелло; поэт не сумел избегнуть сентиментальности и в заключение поприща Гайаваты ввел Спасителя белых — изобразив появление величавого представителя христианской религии и христианской цивилизации. (Тут будет уместным вспомнить спасительную деятельность испанцев в Мексике и Перу!) Это пророчество Шивантопеля снова ставит личность авторши, как истинную цель его стремлений, в теснейшие отношения с героем. Если бы она жила в одно время с ним, он наверное женился бы на ней, но она, к несчастью, опоздала. Это соотношение подтверждает установленный нами выше факт, что libido движется кругообразно: авторша любит себя самое, так что ее же под видом героя, и ищет та, которая явилась слишком поздно. Это опоздание характерно для инфантильного влюбления: отца и мать никогда невозможно настигнуть. "10 000 лун", отделяющие влюбленных друг от друга, являются исполнением желания: так наидействительнейшим образом прекращаются кровосмесительные отношения. Эта белая героиня так же будет искать, оставаясь непонятой (потому что она сама не хочет хорошенько себя понять), и ничего не найдет. Но во сне они, по крайней мере, найдут друг друга, и "она поймет". Следующая в тексте фраза гласит: "Я сохранил свое тело неприкосновенным". Эта гордая фраза, которую может произнести только женщина — ибо мужчина, обыкновенно, не хвастается подобным обстоятельством — вновь подтверждает, что все предприятия так и остались мечтами, а тело так и осталось "неприкосновенным", нераненным. Когда герой посещает героиню во сне, всякий поймет, что это должно означать. Утверждение героя, что он остался нераненным, очевидно относится к неудачному покушению в предыдущей главе (стрелок из лука) и объясняет нам задним числом, что собственно означает это нападение, именно как отклонение фантазии совокупления. Тут снова выдвигается желание бессознательного (от которой герой в первый раз извернулся), после чего он произносит истерически-болезненный монолог: "Искушение часто коснется ее души, но она не ослабеет". Это весьма смелое утверждение соблазняет бессознательное на инфантильную манию величия, которая неимоверно раздувается; это же происходит всегда, когда libido вынуждается к обратному устремления изречениями вроде: "Лишь раз в 10 000 лун рождается подобная душа!" Тут маленький бессознательный хвастун раздувается что есть силы, с очевидной целью прикрыть многочисленные упущения, совершенные им в жизненных обязанностях. Но близится и наказание. Гордящийся тем, что остался нераненным в битве жизни — подозрителен; он, вероятно, сражался лишь на словах, сидя за печкой. Это — лишь обратная гордость тех бушменских женщин, которые с удовлетворением показывают многочисленные рубцы ран, нанесенных им насиловавшими их мужчинами. Согласно этому уважению и развивая его последовательно, все дальнейшее можно выразить следующими словами (выражаясь переносно): тут мы видим под жалкой маской оргиастического "убивай умирая", смешанного с распущенным смехом дионистического опьянения — сентиментальное, театральное колдовство, достойное нашего посмертного издания "христианской" морали. Место положительного фаллоса заступает отрицательный, ведущий коня героя, свою libido animalis, не к удовлетворению, а к вечному покою, так же и самого героя. Этот конец должен означать, что мать снова, как зев смерти, проглатывает libido дочери — поэтому жизнь и рост заменяются фантастическим погружением в самое себя. Покуда мы смотрим на этот вялый и бесславный конец лишь как на разрешение индивидуального эротического конфликта, он не действует ни возвышающим, ни просвещающим образом. Но то, что символы, путем которых происходит его разрешение, кажутся нам значительными, именно и выдает, что тут, под маской индивидуальной, так сказать под покрывалом "индивидуации", скрыт исконный образ, строгие и величавые контуры которого не позволяют нам удовольствоваться половым толкованием Миллеровских фантазий.