Не все люди, что встречались на пути, были мелкие и полуголые. Хватало и других. Одинаковые, в глухих прорезиненные плащах, с выступавшими из-под капюшонов ребристыми мордами противогазов. Те, кто мог себе это позволить — старшие смен, надсмотрщики, техники. Судя по росту и сложению среди них было немало таких же азиатов, старательно, со всем осознанием выжимавших из соотечественников последние капли сил, а то самой жизни.
Гильермо хватило ненадолго, от силы на четверть часа. После он забился в дальнем углу грузовика, плотно зажмурившись, закрыв голову и заткнув уши. Однако непрекращающийся железный рокот угольного района проникал в самую душу — через стекла в дверцах, борта грузовика, через колеса и сам горячий воздух, разбавленный черной пылью до состояния густого китайского чая. Левиафан раскинулся на десятки километров, механически перемалывая шестернями уголь и людей, страшной индустриальной алхимией отжимая и дистиллируя человеческие жизни, превращая их в чистую энергию, длинные ряды чисел банковских счетов.
И над всем этим ужасом светило бесконечно красивое красное солнце, оттенки которого не могли бы схватить ни кисть, ни фотопленка.
— Кто-то знает. Кто-то нет, — философски подумал вслух фюрер. — Всем плевать. Здешние работники живут года три, иногда четыре. Кому есть дело до грязных оборванцев?
— Это невозможно, — прошептал Гильермо. — Это… просто невозможно. Это богопротивно. Человек не может так обходиться с человеком.
— А ты решил, что это самое плохое, что бывает на свете? — безрадостно усмехнулся фюрер. — Нет, правда, так решил?
Гильермо сглотнул и снова обхватил голову. Ему казалось, что мозг раскалился и вот-вот разорвет слабый череп. Слишком много увиденного, слишком много обыденного, мирского ужаса… слишком много всего!
— Я видел все зло мира, — прошептал Гильермо. — Теперь я его видел.
— Да ничего ты не видел, поп.
Голос фюрера был спокоен и холоден. Без льда показного неприятия, просто спокойствие и легкая не злая ирония.
— Получил пару раз по морде, увидел изнанку электрического бизнеса и познал жизнь, да, как же. Ты не видел вымирающие от голода деревни. Детей, отравленных суррогатами и гнильем. Рынки, где родители продают подростков даже не за деньги, а за еду и сигареты. Бельгийские и французские плантации. Кислотные и пластмассовые заводы в Индии, где работают, пока язвы не прогрызут плоть до костей. Ты не видел, как кригскнехты подавляют восстания на шахтах в колониях, а затем развешивают пленных на крестах.
— Крестах… — эхом повторил Гильермо. — Невозможно. Богохульно…
— Я видел целые вереницы таких крестов. И скелеты на них. Запрещено убирать, в назидание.
— Это… здесь?
— Нет, это в Африке.
Гильермо сжал кулаки, быстро развернулся к Хольгу.
— Как ты можешь?! — бросил монах прямо в лицо фюреру. — Как ты можешь говорить об этом всем так, будто…
Доминиканец запнулся, но выразить всю глубину чувств смог только цитатой:
— Ты ни холоден, ни горяч, если бы ты был холоден, или горяч!
— Иоанн Богослов, — хмыкнул фюрер. — Я читал его в школе, на уроках закона божьего. Да, поп, я теперь не холодный и не горячий…
— Что тебя сломало? — Гильермо говорил так, словно горло ему стиснула невидимая рука. — Почему ты стал… таким?
Хольг молчал долго. Сначала Боскэ думал, что фюрер его снова изобьет и почти ждал этого. Что угодно, лишь бы сбросить морок безысходности. Но фюрер, казалось, даже не смотрел в сторону доминиканца. И заговорил в тот момент, когда Боскэ уже решил, что ничего не будет.
— У меня были две сестры, поп. И много долгов. Чтобы их погасить, я заключил контракт… с теми… в общем, с людьми, которых лучше обходить стороной. Я расплатился с одними долгами, но оказался должен снова. Контракт был составлен по новой, «лионской» системе и допускал перенос обязательств должника на его родственников. Но получилось так, что я… пропал. На несколько месяцев. Когда деньги перестали поступать на счет, взыскание было предъявлено, а затем исполнено.
Гильермо перекрестился.
— О, нет, — развеял его жуткие фантазии Хольг. — Ничего ужасного, мы же не в дикарском обществе. Белые стоят выше разных ниггеров, их не рекомендуется заковывать в цепи и продавать в бордели совсем уж явно. Довольно простая работа домашней прислугой на Дальнем Востоке. Картельное производство, золотые и платиновые россыпи. А потом…
Фюрер еще немного помолчал.
— А потом случился бунт. Работники требовали повысить жалование на пару рублей. Вместо подавления администрация устроила полное уничтожение. Наемники залили все ипритом и взорвали даже собачьи будки. Несогласование вышло… прислугу должны были вывезти, но опоздали, а криги начали операцию раньше запланированного. Накрыло всех. Когда я вернулся… к людям и цивилизации, то остался один.
Гильермо посмотрел в лицо фюреру. Он ожидал увидеть хоть что-то, хотя бы тень слез. Однако лицо Олега не выражало ничего, глаза его были сухи и безразличны, как стеклянные шарики, что вставляют чучелам. Только усталость.