Как бы там ни было, животные всегда обладали, до нас, божественным и жертвенным благородством, о котором упоминают все мифологии. Даже убийство на охоте это еще символическое отношение, в противоположность опытному препарированию. Даже одомашнивание животных это еще символическое отношение, в противоположность индустриальному животноводству. Стоит посмотреть только на статус животных в крестьянском обществе. И не нужно было бы путать статус доместикации, предполагающий землю, клан, систему родственных отношений, в которую входят животные, со статусом животного в помещении – единственный вид животных, который остается за пределами резерваций и животноводства – собаки, кошки, птицы, хомяки, целиком окутанные любовью своего хозяина. Путь, который прошли животные, от божественного жертвоприношения до кладбища для собак с соответствующей музыкой, от сакрального вызова до экологической сентиментальности, говорит достаточно о вульгаризации статуса даже человека – что еще раз описывает неожиданную взаимосвязанность обоих.
Особенно наша сентиментальность по отношению к животным является верным знаком презрения, в котором мы их держим. Она пропорциональна этому презрению. Именно по мере его перехода в низший ранг безответственности, нечеловеческого, животное становится достойным человеческого ритуала любви и защиты, все, как и с ребенком, по мере его перехода в более низкий статус невинности и инфантильности. Сентиментальность это лишь бесконечно искаженная форма животности. Расистское сострадание, в которое мы рядим животных до тех пор, пока сами не начинаем их считать сентиментальными.
Те, кто когда-то приносил животных в жертву, не воспринимали их как животных. И даже Средневековье, которое приговаривало их и карало надлежащим образом, было этим ближе к ним, чем мы, кому подобная практика внушает ужас. Они считали их виновными: что значило оказать им честь. Мы же не ставим их ни во что, и именно на таком основании мы оказываемся «человечными» по отношению к ним. Мы больше не приносим их в жертву, мы больше их не наказываем, и мы этим гордимся, но мы их просто одомашнили, хуже: мы создали для них мир, низший расистски, даже более достойный нашей справедливости, нашей любви и социального милосердия, даже более достойный наказания и смерти, но мир экспериментирования и уничтожения, словно скотобойного мяса.
Чудовищность животных сегодня составляет устранение любой жестокости по отношению к ним. За жестокостью жертвоприношения, которая является жестокостью «интимности» (Батай), последовала сентиментальная или экспериментальная жестокость, жестокость дистанцирования.
Чудовищность поменяла смысл. Первоначальную жестокость животных, объект ужаса и ослепления, но всегда негативную, всегда амбивалентную, также объект обмена и метафоры, в жертвоприношении, в мифологии, в гербовой символике с животными, и даже в наших снах и фантазмах – эту чудовищность, богатую всеми угрозами и метаморфозами, ту, которая тайно присутствует в живой культуре людей и служит формой объединения, мы обменяли ее на зрелищную чудовищность: чудовищность Кинг-Конга, вырванного из своих джунглей и ставшего звездой мюзик-холла. Внезапно, культурный сценарий инвертировался. Когда-то, герой уничтожал зверя, дракона, монстра – и из пролитой крови рождались растения, люди, культура; сегодня животное Кинг-Конг разоряет индустриальные метрополии, освобождает нас от нашей, мертвой, культуры, дабы избавиться от любой реальной чудовищности и порвать с ней (которая выражалась в фильме в примитивном даре женщины). Глубокий соблазн фильма происходит из этой обратимости смысла: вся бесчеловечность перешла на сторону людей, вся человечность перешла на сторону оккупированной животности, и обоюдного соблазна женщины и животного, чудовищного соблазна одного порядка другим, человеческого и животного. Конг умирает за то, что, путем соблазна, снова сделал возможным превращение одного царства в другое, эту кровосмесительную близость, пусть даже никогда не реализованную, но хотя бы, символическим и ритуальным способом, между животными и людьми.