Прокофьев подхватил свой костыль, пошел к выходу, предварительно сняв связку ключей с гвоздя на стене. Гвоздь был вбит в плакат орущего буржуя времен Первой мировой войны, прямо в рот. Когда ключи висели на гвозде, было смешно.
Прокофьев шел медленно, старость брала свое, она забрала у мастера почти все, кроме разума и рук. Этим он и ценился на весь город. Его знали все, кто имел хоть какое-то отношение к работе руками. От бумажных оригами до регулировки кулачков распредвала отечественных автомобильных двигателей.
Среди бетонных стен бункера стояли два кресла от канувшего в Лету спектакля и уличная урна – кто додумался ее сюда притаранить, неизвестно. Силов молча курил, Прокофьев молча стоял. Узловатые пальцы держались на полукруге клюки – руки старчески вибрировали на костыле, все остальное тело застыло в покое. Лицо старика было еще не восковое, а коричневое, изрезанное морщинами без всякого осознанного направления – где только можно было найти место, морщина мгновенно там располагалась, как у себя дома. Странно, очков Прокофьев не носил, и поэтому он иногда напоминал Ивана Грозного со скульптуры Антокольского – усы, правда, были меньше. Но Василенко все-таки сказывалось – Иван Грозный был немножечко запорожский казак.
Виктор решился…
– Прокофьев, – глухое эхо бункера повторило Силова, – слушай, мне пистолет нужен. Реальный… Можешь?
Старик не шелохнулся, как стоял, так и стоял. Даже колебания ручки костыля не увеличились. Постояли минуту, наверное. Силов докурил, бросил в урну окурок, допил чай. Обратно шли еще медленнее, все-таки наверх по ступенькам. Неожиданно Прокофьев остановился и, не оборачиваясь к Силову, буркнул: