По сравнению с этим оргия у де Сада, совпадающая со всем гигантским объемом философии, в том числе даже будуарного характера, не имела ничего от отвратительного. Упорядоченная, риторическая и, с этой точки зрения, правильная, она расширяет Смысл, Тело и Мир, но не несет ничего отталкивающего: все для нее называемо, всякое названо. Сценарий де Сада объединяет: для него нет ничего внешнего, немыслимого, негетерогенного. Он, будучи рациональным и оптимистичным, не исключает. Другими словами, он не признает ничего святого и в этом смысле оказывается антропологическим и риторическим основанием атеизма. Письмо Пруста, совсем наоборот, всегда отталкивается от осуждающей инстанции, может быть даже библейской, которая раскалывает, высылает, отсылает или осуждает; и это по отношению к ней, вместе с ней и против нее выстраивается смысл прустовских фразы, памяти, сексуальности и морали — смысл, собирающий бесконечное различий (полов, классов, рас) в гомогенное единство знаков, — всего лишь тонкой сети, наброшенной на бездну несоответствий, отказов, отвращений. Желание и знаки создают у Пруста бесконечное полотно, которое не скрывает, а проявляет оборотную сторону мира. Как обморок, смущение, стыд, оплошность. В целом, как постоянная угроза унифицирующей риторике, которую выстраивает писатель вопреки и благодаря отвратительному.
Риторика языка Джойса — ослепительная, бесконечная, вечная — и в то же время слабая, неозначающая, дебильная. Джойс не собирается погрузить нас в отвратительное, но заставляет его взорваться в прототипе литературной речи — для него — в монологе Молли. Этот монолог если и демонстрирует отвратительное, то не потому, что говорит женщина. А потому, что писатель
«…только конечно женщина это прячет чтобы не причинять столько хлопот как они да с кем-то он переспал сразу по аппетиту видно но только это не любовь иначе в мыслях о ней ему было б не до еды стало быть либо из ночных шлюх если он был на самом деле в тех краях а про гостиницу просто наврал с три короба чтоб скрыть чего он задумал мол это Хайнс меня задержал а кого же я встретил ах да я встретил помнишь такого Ментона и кого же еще погоди кого же лицо этакого большого младенца я его видела он недавно женился и флиртовал с молоденькой девушкой в Волшебной Панораме Пула и повернулась к нему спиной когда он выскользнул оттуда с таким видом будто он провинился хотя что плохого но он имел наглость ухаживать за мной одно время браво покоритель нашелся и эти выпученные глаза видала я болванов но не такого еще называется адвокат только потому что я не терплю долго пререкаться в постели ну а если не это так тогда какая-нибудь сучка с которой он где-то там сошелся или подцепил тайком если б они только знали его как я да потому что позавчера он строчил какое-то письмо когда я вошла в ту комнату за спичками показать ему про смерть Дигнама…»[52]
Отвратительное здесь не в мужской сексуальности, как ее понимает Молли. И даже не в том гипнотическом ужасе, который внушают говорящей другие женщины, стоящие за мужчинами. Отвратительное — по ту сторону содержания — оно, что характерно для всего Джойса, — в самом способе говорить: само вербальное общение, Слово — вот что обнаруживает отвратительное. Но в то же время, лишь Слово очищает от отвратительного — вот что хочет сказать Джойс, возвращая — то, что он называет
Селин, путешествующий на край собственной ночи, тоже найдет ритм и музыку как единственный выход, как решающую сублимацию неозначающего. Но в отличие от Джойса, Селин не увидит в этом избавления. Отвергая все вновь, без надежды на спасение, падший Селин, его судьба и его язык, станут апогеем тех моральных, политических и стилистических потрясений, которыми отмечена наша эпоха. Эпоха, которая вот уже столетие находится в бесконечном состоянии родов. Феерия навсегда и еще для другого раза.