Лучше всех приспособился к этому трудному периоду изобретательный Всеволод Витальевич. Он приобрел не просто темные очки, какие были у всех у нас, а большие американские консервы, закрывавшие пол-лица. Темные очки особого устройства, на стеклах которых каким-то способом с внутренней стороны были нарисованы широко открытые глаза. Счастливый обладатель этих очков мог сколько ему угодно морщиться, жмуриться, дремать, спать — посторонние видели лишь его внимательный, заинтересованный взгляд.
Утром Вишневский озабоченным шагом проходил в зал, занимал свое место, раскладывал направо французские, налево английские, а к себе на колени русские переводы предварительных показаний, утыкал свое стило в блокнот и… засыпал. Получалось это у него великолепно, ибо, как известно, после ночной работы в жару спится особенно хорошо. Но даже если кто-нибудь глядел ему в лицо в упор, перед ним были глаза человека, внимательно слушающего, наблюдающего. Когда же начинался перерыв и сосед потихоньку будил Вишневского, внутри у того будто срабатывала какая-то машинка, и совершенно бодрым голосом он с чувством произносил:
— Нет, какие сволочи, какие мерзавцы… изуверы. — Это можно было сказать на каждой минуте процесса, и гневная эта реплика, как всегда, попадала в цель.
Но однажды его позабыли разбудить. Заседание закрылось, судьи удалились, увели преступников. Ложа прессы опустела. А он все еще сидел в напряженнейшей позе озабоченного человека, деловито уткнув перо в блокнот. Американского часового, стоявшего в дверях, это встревожило. Почему русский офицер в морской форме со множеством орденских ленточек на груди так задержался? Он осторожно подошел к нему и… услышал храп.
Тогда часовой легонько постукал своей дубинкой по креслу. Вишневский мгновенно раскрыл глаза и с пафосом воскликнул:
— Нет, какие же они все негодяи!
Но увидев над собой лицо чужого солдата, не знающего по-русски, быстро забрал свои бумаги и засеменил на выход…
— Не могу. Зверски устаю. Дневники меня доконают, — добродушно оправдывался он, когда начинали шутить по поводу этого инцидента.
На рождественские каникулы мы поехали с ним в Берлин. Поехали на машине, ибо Вишневский не любил летать. Наши части у зональной границы были предупреждены, что из Нюрнберга пройдет советская машина. Было сообщено и кто именно проедет. Узнав, что следует знаменитый Всеволод Вишневский, командир бронетанковой части выслал на контрольный пункт делегацию из двух героев части и хорошенькой девушки в лейтенантском звании.
— Нет, мы вас, товарищ капвторанг, не пропустим. Вы должны выступить перед бойцами и офицерами. Вас уже ждут в клубе.
Клуб размещался в большом здании кегельбана. Лотки, кегли и шары были убраны. Зал был уставлен разнокалиберными стульями. Прямо с дороги, отказавшись от угощения, Вишневский прошел к самодельной трибуне. Решительным жестом остановил вспыхнувшие было аплодисменты и произнес голосом Левитана:
— Товарищи! Братья и сестры! Родные советские люди! — И с ходу пленил аудиторию, овладел ею.
Наступила поразительная тишина.
Нюрнбергский процесс давал, конечно, богатейший материал о мерзостях фашизма. Но творчески реформируя этот богатейший материал, Вишневский рисовал прямо-таки апокрифические картины. И так как в рассказе его он выступал не только свидетелем, но и очевидцем и активным участником, рассказ этот, как сказать, добела накалил аудиторию. То, что в литературе называется «фактом присутствия», сообщало рассказу особую силу. Я сам был захвачен этой его речью, хотя он делал и меня свидетелем и участником событий, то и дело кивая в мою сторону: вот, дескать, это может подтвердить и сидящий здесь полковник Полевой.
Аудитория сидела покоренной. Вместе с ним восхищалась, гневалась, приходила в ярость, вместе с ним улыбалась в нужных местах, а когда дело дошло до рассказов об ужасах Дахау, об экспериментах над детьми, вместе с оратором и заплакала. И было странно видеть крупные почти детские слезы на суровых загорелых лицах ветеранов танкистов, прошедших через всю войну.
Я слушал и вспоминал: пронзительный талант, пронзительный талант…
Таким вот и сейчас, более четверти века спустя, встает в памяти Всеволод Витальевич Вишневский, драматург, писатель, мемуарист, оратор, — один из самых своеобразных людей, встретившихся мне на, увы, довольно уже длинном пути газетного репортера.
Его звали Корчагин
— Хотите, познакомлю вас с Павлом Корчагиным? — спросила меня однажды Мадлен Риффо — одна из героинь французского Сопротивления, поэтесса, боевая журналистка, а в те дни корреспондент прогрессивной французской газеты на Всемирном конгрессе профсоюзов, происходившем в Вене.