Смерть оказывается просветлением, смерть оказывается апофеозом. Почему? Что это — мистика? Нет, это не мистика.
Если у величайшего буржуазного поэта Шекспира{172} Гёте учился в значительной степени такому пониманию жизни, что не важно-де быть счастливым, не важно быть победителем, важно быть великим, важно жить такими чувствами, мыслями, встречами в жизни и создавать в ней такие события, о которых можно было бы сказать: вот это подлинная жизнь, полная деятельности, величайшей энергии, то у другого буржуазного мыслителя, у Спинозы, Гёте учился познанию природы.
Для Гёте природа была «все» — единое целое, в котором все части связаны в некоторую гармонию. Но больше, чем Спинозе, Гёте присуща была идея, что это «все» постоянно совершенствуется, что процессы, которые происходят в мире, имеют смысл, потому что материя, обладающая бесконечными возможностями и осуществляющая в своем противоречивом развитии путем воздействия отдельных частей друг на друга, постоянно идет вперед, к лучшему, к высшему своему развитию. (Эта идея развития лежала вообще в основе немецкого идеализма), И кроме того, Гёте усваивал материю как необыкновенно одаренный художник; она была для него совокупностью красок, звуков, запахов, действенности, наслаждений, то есть она говорила ему через необыкновенно яркую ткань самых живых переживаний.
Гёте чувствовал, что быть частью этого целого — прекрасно. Он великолепно сознавал, что противопоставлять себя целому как часть, противопоставлять свою личность этому громадному свету, этой самодовлеющей материи — дико и смешно. Но как добиться этого целого, как пробиться к этому целому через общество, через то германское общество, о котором говорил Энгельс, как о гниющей навозной куче? Пробиться нельзя, и Гёте готов допустить мысль, что нет других ворот к природе, как только смерть.
У Ибсена в «Пер Гюнте» есть такой образ: человек встречает Плавильщика, и Плавильщик говорит: «Я собираю пуговицы, у которых нет петель, и бросаю их назад в тигель», — то есть людей, которые ни на что не нужны, смерть бросает обратно в поток материи, потому что надо брать в переделку то, что не удалось. А Гёте — бриллиантовая пуговица, и у нее есть великолепная петля, но вот пришить ее некуда — кафтан не годен. Поэтому, несмотря на то, что он не ниже, а выше действительности, он стремится к смерти.
Гёте не умер. Он только написал «Вертера» — вещь, которая выставила идею смерти, потрясшую мир и ввергшую многих в ряды самоубийц. Но сам Гёте остался в тупике, на перепутье, не зная, что делать. И тут-то дворянство, в лице герцога Карла Августа Саксен-Веймарского, предложило Гёте союз.
Об этом союзе говорится много неточного и поверхностного. Между тем это было величайшим событием в жизни Гёте, и он долго думал, прежде чем принять решение, то есть отказаться от роли вождя буржуазии. Он знал, что здесь придется пресмыкаться, быть в положении приживальщика, увеселителя, метрдотеля, стать главным приказчиком своего господина, в сущности, заурядного. Когда Гёте ушел к дворянам, такие люди, как республиканский мыслитель и поэт Клопшток, перестали подавать ему руку. Гёте предвидел это, но он не знал, как же иначе жить. В нем клокотала сила, которая толкала его к творчеству, к деятельности, к наслаждениям, и дворянство ему говорило: иди к нам, мы потеснимся, дадим тебе место среди нас, ты будешь «фон Гёте», у тебя будут деньги, у тебя будут коллекции, лаборатории, у тебя будет полная возможность путешествовать, мы сделаем тебя министром, мы дадим тебе править страной, — это маленькая страна, но все же «великое герцогство».
Гёте склонился к этому предложению, и здесь его второе падение. Первое падение, заключающееся в том, что Гёте перестал быть революционно настроенным вождем, было, в сущности, фатально. Ибо в тогдашней Германии вождям не хватало массы. Теперь же был поставлен вопрос, как спасти свою собственную жизнь, спасти ее для будущего. И это было сделано путем известной самопродажи господствующему классу дворян. И тут-то произошло с Гёте самое ужасное, как говорит Энгельс, — то, что в один прекрасный день он проснулся в объятиях людей, подобных Грюну, то, что он позволил выдавать себя за одну из главных опор реакционно-мещанского порядка темной Германии.
Энгельс говорит об этом:
«История отомстила Гёте за то, что он каждый раз отрекался от нее, когда оказывался лицом к лицу с ней, но эта месть не в нападках Менцеля, не в ограниченной полемике Бёрне. Нет, как
так Гёте проснулся однажды в объятиях господина Грюна»[20].
И таких грюнишек и грюнчиков, лгунишек и лгунчиков оказалось колоссальное количество.