Она даже радовалась тому, что любовь принуждает ее к уединению; ей нравилось быть одной и жить только для него. Кроме того, уже сами обстоятельства ее рождения поставили ее вне так называемого общества; а теперь и ее любовь - вне законов этого общества, совершенно так же, как в свое время любовь ее отца. Гордость ее бесконечно выше, чем их высокомерие. Как могут женщины ныть и жаловаться только потому, что их изгнали из общества, и пытаться снова войти в него, хотя их туда не пускают? А если бы Фьорсен умер, - вышла бы она замуж за своего возлюбленного? Что бы это принесло нового? Она не стала бы любить его больше. Она предпочитает, чтобы все оставалось, как есть. А что касается его, то она не уверена, думает ли он так же, как она. Он ничем не связан, может оставить ее если она ему надоест! И все-таки разве он не чувствует себя даже более связанным, чем если бы они поженились, - несправедливо связанным? Такие мысли, или скорее тени мыслей, делали ее в последнее время необычно печальной, и это было замечено ее отцом.
В освещенной только лунным светом комнате она села перед письменным столом Саммерхэя, за которым он так часто засиживался допоздна над своими судебными делами, оставляя ее одну. Опершись голыми локтями на стол, она смотрела в окно на луну, и мысли ее уносились в потоке воспоминаний, которые начинались с того года, когда Саммерхэй вошел в ее жизнь.
Так много воспоминаний - и почти все счастливые! Как искусен был тот ювелир, который гранил человеческую душу! Он снабдил ее способностью забывать все темное и помнить только яркий солнечный свет! Полтора года жизни с Фьорсеном, пустые месяцы, которые последовали за ее уходом от него, - это был туман, который рассеялся в радужном сиянии последних трех лет. Единственным облачком набегало сомнение: действительно ли Саммерхэй любит ее так, как любит его она? Мозг ее всегда неотступно работал над решением этого вопроса. Она сравнивала дни и ночи прошлого с днями и ночами настоящего. Ее предчувствие, что она, полюбив, будет любить безоглядно, исполнилось. Он заполнил всю ее жизнь. Гордость - ее сила, но одновременно - и слабость; и не удивительно, что ее обуревают сомнения.
Для своего первого путешествия они выбрали Испанию - эту сумрачную, неевропейскую страну с удивительными цветами и громкими криками "Agua!" {Вода! (испан.).} на улицах; страну, где мужчины в широченных черных шляпах кажутся вросшими в седло и слившимися с лошадью, где одетые в черное женщины с прекрасными глазами до сих пор выглядят так, словно им не хватает восточной чадры. То был месяц веселья и блеска -последние дни сентября и начало октября; то была оргия чарующих блужданий по улицам Севильи, объятий и смеха, странных ароматов и странных звуков, оранжевого света и бархатных теней, всего этого тепла и глубокой серьезности Испании. Алькасар; продавщицы сигарет; цыганки-танцовщицы Трианы; древние, цвета пепла руины, к которым они ездили верхом; улицы и площади; люди, сидящие на солнцепеке и ведущие серьезные беседы; продавцы воды и дынь; мулы, мрачные, словно из сновидений; оборванцы, подбирающие окурки; вино Малаги; гроздья Аликанте! Обратно они возвращались через выжженные нагорья Кастилии в Мадрид, к Гойе и Веласкесу, и жили там, пока не поехали в Париж, отпуск кончался, надо было успеть к началу судебной сессии в Лондон. В Париже они прожили неделю в маленькой забавной французской гостинице. О ней у Джип осталось много приятных воспоминаний и одно тяжелое. Однажды после театра они ужинали в ресторане, и вдруг Джип увидела в зеркале, как вошли трое и уселись за столик позади них, - Фьорсен, Росек и Дафна Уинг! Пока они заказывали ужин, она сохраняла спокойствие, потому что Росек был gourmet {Лакомка (франц.).}, а девушка, наверно, была голодна. Но потом ей стало ясно, что спасения нет: ее все равно увидят. Притвориться, что ей нехорошо, и уйти? Или сказать Брайану? Или остаться на месте, смеяться и разговаривать, есть и пить, словно никого и нет за ее спиной?