Чтобы лучше представить себе настроения Натальи Дмитриевны в этот период, обратимся к ее письму, отправленному в Тобольск к оставшемуся там воспитаннику Николаю Знаменскому: «Грустно вспомнить прошедшую изгнанническую жизнь, но грустно и на настоящее оглянуться. Между тем и в самой этой грусти есть все же что-то отрадное; все же мы на родине, по крайней мере, теперь; хоть мало радости и надежды нет ни на какое земное счастье, но есть серьезная обязанность, есть цель, жизнь — не пуста, не бесполезна. Слава богу, можно хлопотать о других, забывая себя и свое, и хлопотать безвозмездно, и что еще лучше, незаметно, как в пустыне, где и замечать некому... Сама удивляюсь, как все топкости дела стали мне доступны. Делаю сделки на несколько тысяч и как будто век свой этим, а не цветочками занималась. Чувствую что как будто неведомо откуда смыслу и силы на эти вещи прибавилось. Занимаюсь этой прозой житейской без утомления, без сомнений. Цель не прибыток, как можно было бы заключить из слов «тысячи»; но чтобы уплатить и очищением казенного долга избавить подведомственных мне людей от несчастья быть проданными с публичного торга и может быть в недобрые руки. Это все равно, как мы лечили во время холеры; тогда тоже не знали ни скуки, ни усталости от трудов... Приходится покуда приноравливаться к прежде заведенному здесь порядку, потому только что еще не умеем и не можем отчасти изменить все это. Ненавижу барство и русско-дворянских замашек, а приходится беспрестанно разыгрывать роль аристократки-помещицы. Невыносимо!.. Нет, господи, я чувствую, что ты не судил мне, как всем прочим помещицам, господствовать и только господствовать. Для чего же была сибирская школа и притом такое продолжительное в ней пребывание? Если бы ты видел двор наш и меня посреди всей этой придворной челяди, дикую, застенчивую, похожую более на невольницу, нежели на госпожу этих рабов и подданных,— на тебя бы нашла тоска и жалость о моем неестественном положении... Меня приводят в отчаяние низкие поклоны, целование ручек и плеч и ухаживания... Словом сказать, так грустно, что сил нет, и господство для меня невыносимо. Одна мысль, что по закону все это моя собственность, из ума меня выбивает. Чтобы понять, что я госпожа их, я должна отыскивать в себе какую-то чучелу, которую я было совсем из виду потеряла в далеких пустынях сибирских»[223].
Декабристы придавали большое значение стремлению Фонвизиной сделать своих крепостных крестьян государственными, видя в этом один из способов решения крестьянского вопроса. С. П. Трубецкой писал И. И. Пущину: «Разъезды Натальи Дмитриевны имеют законную причину; надобно покончить заветное дело, как вы его называете, давно уже начатое»[224]. О своих отношениях с крестьянами она посылала подробные письма-отчеты оставшимся в Сибири друзьям: П. С. Бобрищеву-Пушкину, И. Д. Якушкину, С. П. Трубецкому, И. И. Пущину.
Нежная и многолетняя ее дружба с И. И. Пущиным переросла постепенно в глубокое и сильное чувство, которое овладело этими уже немолодыми людьми (обоим было уже за 50 лет) и привело их к браку, счастливому для обоих, но — увы! — недолгому.
Переписка Натальи Дмитриевны с Пущиным представляет собой образец замечательной эпистолярной лирики. Характерно, что в переписке с близким другом Пушкина Наталья Дмитриевна неизменно называет себя именем героини «Евгения Онегина» — Таней, а Пущин не только признает за ней это право, но отделяет в ней Таню — любящую и порывистую — от находящейся с ней как бы в борьбе Натальи Дмитриевны. «Странное дело,— пишет Наталье Дмитриевне Пущин 30 января 1856 года из Ялуторовска,— Таня со мной прощается, а я в ее прощай вижу зарю отрадного свидания! Власть твоя надо мной все может из меня сделать».
Вот несколько отрывков из писем Пущина к Наталье Дмитриевне весной 1856 года:
«Добрый друг мой! ...Мильон вопросов задано — но ответа нет. И безответен неба житель! Я в волнении. Не хочу его передавать. Сжимаю сердце — и прошу скорей успокоения. Знаю, что нет дружбы, привязанности, любви без тревоги. Эта тревога имеет свою прелесть, свое очарование, ей должно быть разрешение — иначе душит, в левом боку что-то бьется и просится вон... Я не скажу никогда на бумаге, хотя и бумага твоя... Не беспокойся: никому здесь ни гугу о твоем приезде. Это будет главный сюрприз для всей колонии. И я в совершенстве разыграю свою роль».
«Таня лучше тебя меня понимает».
«Еще раз спасибо глубокое за 11-ть листков милой Тане. Поцелуй ее за меня крепко, очень крепко! Сегодня вечером, когда дом успокоится, буду вчитываться в твои листки. Так с тобою и пробуду за полночь».