К этим ограничениям, которые являются обратной стороной моих успехов, добавляется еще одно, которое я ничем не могу возместить. Самое важное и самое непоправимое, что произошло со мной после 1944 года, это то, что – как Зази – я постарела. Это много всего означает. И прежде всего то, что мир вокруг меня изменился: он сократился, уменьшился. Я уже не забываю, что поверхность Земли конечна, конечно число ее обитателей, растительных разновидностей, животных пород, а также число картин, книг, поставленных на ней памятников. Каждый элемент находит свое объяснение в этой совокупности и отсылает обратно лишь к ней, ибо ее богатство тоже ограничено. В молодости мы с Сартром нередко встречали «индивидуальности, превосходившие нашу», то есть не поддававшиеся анализу и сохранявшие в наших глазах чуточку детского волшебства. Эта основа тайны растворилась: краски померкли, безумные не кажутся мне больше священными, толпы не возбуждают; в молодости, некогда столь чарующей, я вижу теперь лишь прелюдию зрелости. Действительность меня еще интересует, но уже не поражает. Остается, конечно, красота, и хотя она не приносит мне более удивительных открытий, хотя большинство ее секретов известны, ей еще случается остановить время. Но нередко я ее ненавижу. Вечером в день той страшной бойни я слушала анданте Бетховена и с гневом сняла пластинку: в этом произведении сосредоточилась вся скорбь мира, но до того великолепно возвышенная и очищенная, что казалась оправданной. Почти все прекрасные произведения были созданы для привилегированных и привилегированными, которые, даже страдая, имели возможность объясниться со своими страданиями: они приукрашивают скандал несчастья в чистом виде [78] . В другой вечер очередной бойни – а их было много – я желала уничтожения всех лживых красот. Сегодня ужас отступил. Я могу слушать Бетховена. Но ни он и никто другой не дадут мне больше того ощущения, какое иногда возникало у меня, – возможности прикоснуться к абсолюту.
Ибо теперь я знаю правду о человеческом уделе: две трети людей на земле голодают. Моя разновидность на две трети состоит из ничтожеств, слишком слабых для бунта, которые от рождения до самой смерти влачат сумрачное отчаяние. С юных лет в моих снах возникают предметы с виду безжизненные, но в них гнездится страдание; стрелки часов начинают нестись вскачь, движимые уже не механизмом, а органическим беспорядком, ужасным и скрытым; кусок дерева кровоточит под топором, того и гляди из-под древесной коры проглянет отвратительно изуродованное существо. Этот кошмар я обнаруживаю наяву, стоит мне вспомнить одушевленные скелеты Калькутты или эти маленькие бурдюки с человеческим лицом – голодающих детей. Это и есть соприкосновение с бесконечностью: отсутствие всего, которое наделено сознанием. Они умрут, и другого ничего не будет. Небытие ужасает меня меньше, нежели абсолют несчастья.
У меня больше нет желания путешествовать по земле, лишенной своих чудес: ничего не ждешь, если не ждешь всего. Однако мне очень хотелось бы знать продолжение нашей истории. Молодые – это будущие взрослые, и все-таки они меня интересуют; будущее в их руках, и если в их замыслах я узнаю свои, мне кажется, что моя жизнь продолжится после моей смерти. Мне нравится их общество; однако утешение, которое они мне дают, сомнительно: увековечивая этот мир, они крадут его у меня. Город Микены будет принадлежать им, Прованс и Рембрандт – тоже, а также римские площади. Какое превосходство – быть живым! Все взгляды, которые были обращены на Акрополь до меня, кажутся мне отжившими. И в глазах двадцатилетних я уже вижу себя мертвой, чем-то вроде чучела.
Так кого же я вижу? Стареть – это значит определять и ограничивать себя. Я боролась против ярлыков, но не смогла помешать годам заточить меня. Я буду долго существовать в этом окружении, где устоялась моя жизнь; я сохраню верность старинным дружеским связям; запас моих воспоминаний, даже если он и обогатится немного, останется прежним. Я написала одни книги, а не другие. Что-то меня тут смущает. Я жила, устремленная в будущее, а ныне обращаюсь к прошлому: можно подумать, что настоящее куда-то скрылось. Долгие годы я считала, что мое творчество впереди, а теперь оно уже позади: в какой же момент оно имело место быть? Я познавала, дабы потом воспользоваться своим знанием; я очень многое забыла, а с тем, что уцелело, понятия не имею, что делать. Припоминая свою жизнь, я всегда вижу себя по эту или по ту сторону чего-то, что так и не исполнилось. Зато я испытала нечто вроде полноты чувств.
У писателя все-таки есть шанс избежать окаменелости в те минуты, когда он пишет. В каждой новой книге я дебютирую. Я сомневаюсь, падаю духом, работа прошлых лет уничтожена, мои черновики настолько бесформенны, что мне кажется невозможным продолжать начинание до того момента – неуловимого, – когда становится невозможным не довести его до конца. Каждая страница, каждая фраза требует свежего изобретения, небывалого решения. Процесс творчества – это приключение, это молодость и свобода.