Тихонов не понял, шутит он или всерьез вынашивает идею автомобиля «гастарбайтер», он же «чучмек». Хорошая была бы машина, шахид-такси, как называлось это в Москве, вся разваливающаяся, но безотказная, подклеенная, подвязанная, с радио, всегда передающим только восточную музыку — можно с русскими словами, можно с рычанием и взвизгами чужого языка, в котором все ползучие плети и внезапные прыжки арабской письменности выражались такими же продолжительными «айяааа» и неожиданными «ыр».
— А нас не надо возрождать, — продолжал Семушкин. — Мы сами кого хочешь… И даже я вам больше скажу, — прибавил он вовсе уж доверительно, — это очень хорошо, что они сюда не летали. Нечего им тут делать у нас.
— Они же не к вам, — сказал Тихонов. — Может, они тоже путевку купили…
— Ну мы бы знали, наверное. Нет. Они, наверное, не возрождать нас, а просто тут в какую-то баньку с девками, вот что я думаю. Нам, товарищ дорогой, чем меньше Москва про нас думает, тем лучше. А к вам действительно имеется дело. Если вы правда журналист, то напишите про нашего директора. Все покажем, все расскажем.
«А потом убьем, — мелькнуло у Тихонова. — Секретно же все. Приехал, написал, потом тут в двенадцатом цеху скинули в ковш, и никто ничего не видел».
— Ну что это за глупости, — тут же прочел его мысли Семушкин. — Никакого тут нет для вас риска, мы же вас все равно в секретные цеха не поведем. А в остальном у нас город открыт с девяносто седьмого, даже два раза паломники приезжали на святой источник. У нас тут монастырь был до двадцать третьего, вам в музее все расскажут, но теперь, говорят, вода уже не та. Хотя наши пьют, и нравится.
«Вышли из Петрушевской, — подумал Тихонов, — и пришли в Сорокина. Но в обоих случаях и он, и ты, идиот, да-да, тебе говорю, нечего оглядываться, больше тут никого нет, ты, идиот, наклеивающий на все ярлыки, — были совершенно неправы».
3
Музей был устроен широко. Он занимал все фойе первого корпуса, состоял из двенадцати — двенадцать тут, видимо, было числом священным — мозаичных пластмассовых картин с подсветкой, включал в себя полный макет завода, с выбивающим слезу старанием изготовленный из папье-маше, а в конце экскурсии Тихонову пришлось расписаться в книге почетных посетителей, где расписывались все, поскольку непочетным хода сюда не было. Первая картина изображала дореволюционное запустение в глухой тайге, монастырь с недвусмысленно красноносым попом на первом плане и святой источник, из которого била явно не простая водичка. Тихонов заметил, что в Перове-60 не было ни одной церкви: физика себя блюла. Если рассматривать весь их поход как странствие по наиболее вероятным путям российского будущего, завод воплощал собою национал-технократическую, архаично-прогрессивную идею, то есть устремление к будущему в карете прошлого, с графеновым покрытием, на конной тяге. Вторая картина изображала массовый повал тайги и героическое строительство первого вагоностроительного гиганта, возведенного в здешних краях руками раскулаченных, сосланных и просто безработных. На строительстве завода вместе комиссарили отцы знаменитого барда, великого режиссера и легендарного фарцовщика. Все трое впоследствии были неразлейвода, а отцы пополнили число сосланных, высланных, лишенных всех прав состояния, а впоследствии самой жизни — поскольку позволили себе считать, что это их страна и что государство — это они. На третьей картине завод посещал Г. К. Орджоникидзе, сказавший в речи на XVII съезде с почти отеческой нежностью: «Много есть у нас прекрасных строек, но нет такой изящной, такой во всех отношениях прелестной стройки, как Перовский локомотивный завод». И все засмеялись с такой же нежностью, как родители при виде шаловливого дитяти. Г. К. Орджоникидзе любил эту стройку, бывал тут неоднократно, а когда отцы барда и режиссера начали исчезать в мясорубке, из последних сил пытался их вытащить оттуда, и утром того рокового дня еще звонил на роковой завод, а днем уже нажал на роковой курок.