В 1958 году Швейцер поклялся однажды, что больше не будет строить. Потом оказалось, что нужны гараж и хранилище для бензина: теперь в больнице был свой грузовичок. Доктор снова руководил строительством, принимал больных, выписывал лекарства, хлопотал по хозяйству.
Пироги скользили по Огове, привозя больных. Когда-то женщины боялись рожать в больнице, и Швейцер придумал премию для рожениц — чепчик и платьице. Теперь авторитет больницы был настолько высок, что премии были не нужны. Молодые матери охотно доверялась Старому Доктору и его «сыновьям».
— Когда я вижу, как девочки, которые родились здесь, приезжают снова в больницу, чтобы рожать, только тогда я чувствую, что становлюсь старым, — говорил Швейцер.
Он ходил по больничному городку и плантациям, как старый фермер, который сам все это построил, сам насадил, знает тут каждую каморку, каждый кустик. Заглянув однажды в комнату доктора Фрэнка, он любовно погладил балки, как бы радуясь их крепости. И молодой дантист понял, что для Швейцера это не просто тесная комнатушка, это творение его рук.
Жизнь его текла давно заведенным порядком. Это соблюдение обычаев и традиций, «ритуал» обедов, именинных празднеств, проводов, встреч помогали Старому Доктору поддерживать в больнице строгий порядок и добрую атмосферу, несмотря на то, что персонал здесь все время менялся.
После ужина, когда в столовой стихали разговоры, Швейцер тяжело поднимался с места и шел к старенькому пианино (хотя в углу давно уже стояло еще одно, новое). Раздавали сборники гимнов, Швейцер называл номер гимна и импровизировал вступление, каждый вечер по-новому — в стиле XVIII века, в классическом или романтическом стиле. Пианино было расстроено, но он был привязан к нему, как был привязан ко всем старым больничным вещам, и предпочитал лучше обойти немые клавиши, чем сесть за новое пианино, на котором бренчали сестры.
После музыкального вступления все вместе пели гимны. В пении этом было просто размышление, тоска по далекой родине или по далеким временам духовных поисков человечества.
Швейцер спокойно и деловито читал главу из библии, а потом комментировал ее, приводя отрывки из раннехристианских произведений, которые делали яснее контекст только что прочитанной главы.
...Швейцер читал отрывки из старинных книг до тех пор, пока часы с кукушкой не прерывали удивительную лекцию ученого-философа. Тогда доктор закрывал книгу и выходил с керосиновой лампой в руке. А через несколько минут в ночных джунглях уже слышались звуки баховской фуги: он упражнялся на своем пианино с органными педалями.
Сохранилось множество описаний и ужина, и песнопений, и проповеди доктора. Характерно, что все авторы отмечают два момента в этой «ритуальной» части ламбаренского ужина: чисто эмоциональный, я бы сказал, ностальгический характер песнопений и недогматический характер трактовки текстов. Председатель Народной палаты ГДР Г. Геттинг, описывая пение гимнов после ужина, восклицает: «На расстоянии нескольких тысяч километров от Европы мы поем „Все леса в покое“, будто в Германии, где шумят дубовые и сосновые леса с их приятной прохладой...» Рассказывая о комментариях Швейцера к прочитанному тексту, тот же Геттинг отмечает, что «его выводы не догматичны». «Прежде всего в глаза бросается то, — записывает Геттинг, — что Швейцер ищет связь с моралью, с поведением человека наших дней».
Традиции Ламбарене складывались на протяжении полстолетия. Конечно, в большинстве из них попросту отражены рационализм и здравый смысл Швейцера (опоздав к завтраку, никто не должен извиняться или расшаркиваться; Швейцер вообще не любил имитаций вежливости и обременительных, бессмысленных церемоний), доброта и сентиментальность ламбаренского патриарха (во всех книгах о Ламбарене описаны трогательные обряды дня рождения — пение гимнов, приношение даров, меню по выбору именинника, именинная речь доктора, — а также торжественные дни отъезда и приезда врачей, сопровождаемые колокольным звоном). Некоторые из традиций по здравому размышлению казались новичку анахронизмом, плодом старческого упрямства и косности основателя Ламбарене. Конечно, Швейцер уже вступил в девятый десяток жизни, и это не могло не наложить отпечатка на весь склад его мысли. Тем не менее, судя ко его беседам с журналистами, до тому, что он писал, доктор сохранял поразительную ясность мысли. И с традициями Ламбарене, с чудачествами и «ритуалами» Швейцера все, видимо, обстоит гораздо сложнее.
Вспомните, как защищались от массового единомыслия другие чудаки, которых сейчас мы почтительно называем великими, — один цеплялся за свое неподкупное презрение к роскоши или к новейшей машинерии; другой настаивал на своей старомодной, неуклюжей манере писать; третий исключал из своей жизни все виды искусства, которые появились недавно, уже на его памяти.