Читаем Шутка полностью

Но Люция обладала чудодейственной властью (ни у кого другого после Люции ее уже не было) управлять этим предохранителем и избавлять меня от бремени стыда. Я мог позволить себе перед ней все: и искренность, и чувство, и пафос.

И я стал читать:

Колосок хрупкий тело твоеупало зерно и уже не взойдетсловно хрупкий колос тело твоеКлубок шелка тело твоежаждой исписано до последней морщинкисловно шелка клубок тело твое Сожженное небо тело твоесмерть затаившись дремлет во плотисловно сожженное небо тело твоеТихое-тихое тело твоеот плача его дрожат мои векисловно тихое-тихое тело твое

Я обнимал Люцию за плечо (обтянутое тонкой тканью цветастого платьица) и, осязая его пальцами, отдавался потоку внушения, что стихи, которые читаю (эта тягучая литания!), поют именно печаль Люцииного тела, тихого, смиренного тела, осужденного к смерти. Я прочел ей и другие стихи и, конечно же, то, что еще по сию пору воскрешает ее образ, кончаясь трехстишьем:

Слова запоздалые не верю вам верюмолчаньюони поверх красоты они надо всемторжество пониманья

И вдруг я почувствовал пальцами, что плечо Люции задрожало, что Люция плачет.

Что растрогало ее до слез? Смысл этих стихов? Или, скорей всего, неназванная печаль, которой веяло от мелодики слов и окраски моего голоса? Или, возможно, ее возвысила торжественная невразумительность стихов, и она растрогалась до слез именно этой возвышенностью? Или, быть может, стихи в ней приоткрыли таинственный затвор, и хлынула накопленная тяжесть?

Не знаю. Люция обвила меня за шею, словно ребенок, прижала голову к пропитанному потом полотну зеленой формы, облегавшей мою грудь, и плакала, плакала, плакала.

9

Как часто в последние годы самые разные женщины упрекали меня (лишь потому, что я не сумел отблагодарить их за чувства) в заносчивости. Чушь, я вовсе не заносчив, но, откровенно сказать, меня и самого удручает, что со времени моей подлинной зрелости я не смог по-настоящему привязаться ни к одной женщине, ни одну женщину, что и говорить, по-настоящему я не любил. Не уверен, знаю ли я причины такой своей незадачливости, Бог весть, быть может, они кроются просто в моих сердечных пороках или — что вероятнее — в обстоятельствах моей биографии; не хочется быть патетичным, но это так: сколь часто воспоминания возвращают меня в зал, в котором сто человек поднимают руки и таким путем отдают приказ сломать мою жизнь; эти сто человек и думать не думали, что однажды обстоятельства постепенно изменятся; не предполагая ничего подобного, они рассчитывали на то, что мое изгнанничество будет пожизненным. Вовсе не из болезненной чувствительности, скорей из злорадного упрямства, свойственного размышлениям, я нередко и по-разному варьировал эту ситуацию и представлял, что произошло бы, если бы вместо исключения из партии меня осудили на смерть через повешение. И я всегда, без колебаний, приходил к однозначному выводу: и в этом случае все подняли бы руки, тем более если в речи председательствующего уместность петли на моей шее была бы эмоционально обоснована.

С тех пор, встречая впервые то ли мужчину, то ли женщину, которые вполне могли бы стать моими друзьями или любовницами, я мысленно переношу их в то время и в тот зал и задаюсь вопросом, подняли ли бы они руку: ни один не выдерживал этого экзамена; все так же поднимали руку, как поднимали ее (охотно или неохотно, веря или от страха) мои тогдашние друзья и знакомые. Но согласитесь: тяжко жить с людьми, которые способны послать вас в изгнание или на смерть, тяжко довериться им, тяжко любить их.

Перейти на страницу:

Похожие книги