Читаем Штрафбат полностью

— Вот и молодец, — вздохнул генерал и поднял стакан с самогоном. — А теперь давайте выпьем за день рождения начальника разведки нашей славной дивизии. Пить до дна. Чтоб жизнь его была долгой, а все остальное приложится.

И все, в том числе и Твердохлебов, подняли стаканы и чокнулись с Аверьяновым, торопливо наполнившим свой стакан.

— Служить под вашим началом, товарищ генерал, большая честь для меня! — улыбнулся Аверьянов и лихо выпил, выдохнул с шумом.

Выпил и Твердохлебов, но закусывать не стал, сидел, будто окаменев. Аверьянов снова наполнил стаканы и встал:

— Позвольте, товарищи командиры, этот тост поднять за здоровье вождя всех трудящихся, за нашего отца родного, великого товарища Сталина.

И все тоже встали и молча выпили. Остался сидеть один Твердохлебов.

— Ты чего это, Василь Степаныч? — хмурясь и нюхая кусок хлеба, спросил генерал Лыков.

— Так мне не налили, — усмехнулся Твердохлебов.

Лыков, Харченко и Телятников грозно уставились на Аверьянова, и тот испуганно забормотал:

— Ах, черт, как же это я? Неужто просмотрел? Прошу прощения… — Он хотел было налить Твердохлебову, но тот рукой накрыл стакан:

— Дорого яичко ко Христову дню…

— Н-да… — многозначительно кашлянул Харченко. — Нарываешься, гражданин комбат.

Твердохлебов поднялся, козырнул Лыкову:

— Разрешите идти, гражданин генерал?

— Иди, Твердохлебов…

Твердохлебов вышел, в блиндаже повисла тишина. Аверьянов сопел огорченно — день рождения был испорчен вконец. Все курили, старались не смотреть друг на друга.

— Что ж, — вздохнул начштаба Телятников, — переживает человек…

— Да пошел ты, знаешь, куда?! Макаренко! — грохнул кулаком по столу генерал. — Он один переживает, а все другие дубы бесчувственные! У меня под Сталинградом дивизия целиком полегла — так мне что, пулю в лоб пустить надо было?! Это война, мать вашу, а не пасхальные кулачные бои! — Генерал налил себе в стакан, залпом выпил. — Переживает он… На то они и штрафники, чтоб ими в первую очередь жертвовали! Цацкаться с ними прикажете?

— Уголовщина и нечисть политическая… — вовремя ввернул особист Харченко.

— При чем тут это? — поморщился начштаба. — Товарищ Рокоссовский тоже был арестован и… сидел… И не только он… Зачем так, Остап Иваныч?

— А вот так, Иван Иваныч! Не надо Рокоссовского трогать! И других преданных партии и родине славных командующих! А я про всякое отребье говорю! Которого я во сколько навидался! — Харченко чиркнул себя ладонью по горлу. — Каждый день говно по дивизии разгребаю!

— Так уж много у меня в дивизии говна? — зло уставился на него генерал Лыков.

— Хватает, товарищ генерал, — отрезал Харченко.

— Ты вот что, майор… ты хоть и из особого отдела, но позорить гвардейскую дивизию я не позволю. У меня тоже, знаешь, и до тебя особисты были… и не чета тебе…

— Прошу прощения, товарищ генерал, за резкость. Сорвалось… У меня этот Твердохлебов как кость в горле.

— Почему ж так? — вдруг спросил начштаба Телятников.

— А вот чую врага, а доказать не могу! — Харченко налил в стакан, выпил, пальцами взял пару ломтиков сала, кусок хлеба, принялся жевать с мрачным видом.

— А я тебе тоже начистоту — вот любого комбата у себя в дивизии снял бы, а на его место Твердохлебова поставил, — резко ответил генерал Лыков.

— Он майор, он и полк потянет, — добавил Телятников.

— Может, за мой день рождения выпьем, товарищ генерал? — несмело предложил начальник разведки Аверьянов.

— Пили уже. Ты что, Жуков? По двадцать тостов за тебя произносить надо? — насупился Лыков и позвал громко: — Анохин! Тащи аккордеон!

Из полумрака возник ординарец Анохин, вихрастый тощий паренек лет двадцати трех, с инструментом в руках.

— Давай мою… любимую… — с мрачным видом приказал генерал.

Анохин присел на табурет рядом со столом, медленно растянул меха аккордеона, пробежался пальцами по клавишам, откашлялся и медленно повел мелодию высоким чистым голосом:

По диким степям Забайкалья,

Где золото роют в горах…

…Бродяга, судьбу проклиная,

Тащился с сумой на пленах, —

подхватил генерал, и следом за ним запели остальные.

Бродяга к Байкалу подходи-и-ит,

Рыбацкую лодку берет,

Унылую песню заводи-и-ит,

Про родину что-то пое-е-ет… —

пел густой хор штрафников в блиндаже.

Кто лежал, подостлав под себя шинель или телогрейку, кто сидел, обняв колени и уткнувшись в них подбородками. Мелькали в полумраке огни самокруток, сквозь сизый дым только лица белели пятнами, только остро блестели глаза.

Отец твой давно уж в могиле

Сырою землею зарыт,

А брат твой давно уж в Сибири,

Давно кандалами гремит… —

мрачно гремел хор обреченных, отверженных людей…

Светлана с Савелием сидели на заднем дворе полевого госпиталя, где были свалены бочки из-под горючего, разбитые снарядные ящики, большие баки с грязными бинтами и окровавленной одеждой. В маленьком дощатом сарайчике была прачечная. Рядом двое санитаров на козлах пилили тощие бревна, третий колол поленья на чурки и относил их внутрь сарайчика, где горела печь, — дым клубами валил из широкой трубы на крыше.

Савелий декламировал с чувством:

Перерывы солдатского боя

Переливами песен полны,

За гармоникой бредят тобою

Загорелые руки войны…

Перейти на страницу:

Похожие книги