Скорее всего это была поверхностная, «парижская» дружба, хорошо знакомая чужестранцам, живущим в Париже. Но сопоставление шопеновского гения с Листом объясняется недоразумением. Говоря сегодня о Листе, мы думаем о создателе симфонических поэм и «Сонаты си минор», о друге Вагнера и отце Косимы, о великом директоре веймарских концертов и веймарской оперы, о величественном старце, великодушном и мудром, — одним словом, о Ференце Листе. Но в те времена, когда с ним познакомился Шопен, Лист был всего лишь двадцатилетним юношей, знаменитым, правда, виртуозом игры на фортепьяно, несравненным пианистом и автором первых серьезнейших сочинений. Был он веселым студентом, бегавшим даже и в более поздние еще времена на свидания с женой издателя Шопена, Плейеля, свидания, которые происходили в квартире Фридерика! Это был восприимчивый художник, для которого эподы Шопена, музыка Шопена, сам Шопен явились художественным откровением, тем, о чем прежде этот пианист не имел никакого представления.
Сравнивая этих двух друзей, Шопена и Листа, одно надо иметь в виду. Разумеется, они почти что ровесники, если говорить о возрасте. Но развитие этих двух художников идет по совершенно разным дорогам. Природа словно бы нарочно устроила так, чтобы оно было обратно пропорционально длине жизни, прожитой каждым. У Листа много времени, тогда как Шопену, сжигаемому болезнью, надо торопиться. Когда эти ровесники познакомились, Шопен был уже сформировавшимся, зрелым человеком и зрелым художником, а Лист еще зеленым юнцом, в душе которого уже пробиваются, конечно, всходы будущего величия, но он еще недостаточно готов даже для того, чтобы по-настоящему понять все величие Шопена. Только после смерти Шопена Лист почувствует величие этой фигуры и поймет, как много значил этот молодой человек не только лично для него, но и для всего европейского искусства. Земная дружба Шопена и Листа была только «дружбой» в кавычках, и лишь после смерти Фридерика она стала драгоценнейшим элементом нашей культуры. О книге Листа, посвященной покойному другу, частенько отзываются очень плохо. Внимательно прочитанная сегодня и осмысленная, она представляет собой драгоценные воспоминания.
«Если говорить о себе, — пишет Лист через три года после кончины Шопена, — то, вспоминая дружбу, какая связывала меня с Шопеном, удивление, какое вызывал он у меня с первого же появления в музыкальном мире, думая о том, что не раз я бывал выразителем его вдохновения и, с гордостью могу сказать, любимым и им избранным, что из собственных его уст узнавал я о деталях метода, которым он пользовался, что я перенял и как бы сделал своими его мысли об искусстве и поверяемые ему чувства, — я решил, что все это требовало от меня возложить что-то большее, чем холодный камень, на его могилу».
Книга Листа о Шопене плохо была принята людьми, близкими польскому артисту. В этом нет ничего удивительного. Она рассказывала о слишком еще свежих в памяти событиях, о живущих людях, она присваивала себе наследие, на которое претендовали другие. Но к признанию Листа, «перенял и как бы сделал своими его мысли об искусстве», — не стоит относиться с пренебрежением. Два великих музыканта братских народов — в светском Париже, в атмосфере ревности и сплетен мадам д’Агу и Жорж Санд — могут показаться неискренними друзьями. Но они становятся братьями на фоне великих исторических движений, на фоне музыки, которую они совместными, согласованными усилиями продвинули вперед.
XI
Все, читавшие эпопею Марселя Пруста, припомнят эту ужасную сцену, когда Сванн, богатый еврей, которого принимала аристократия, а мадам Германт считала другом дома, приходит, чтобы сообщить ей о своей болезни. Семейство Германт собирается на званый обед и, торопясь со светским «визитом, делает вид, что не верит, будто болезнь эта смертельна; Сванн не удивлен этим, parce qu’il savait que pour les autres leurs propres obligations mondaines priment la mort d'un ami[75]. Эти изысканные люди почитают разговор Сванна о смерти л болезни в высшей мере бестактным.
Читая эту сцену, я всегда думаю о Шопене. Юноша, раненный в сердце изгнанием, потом мужчина, сраженный смертельной болезнью, — как он чувствовал себя среди этих «прекрасных графинь, очаровательных маркиз», как их называла Жорж Санд, этих обожествлявших его аристократических учениц? Как чувствовал он себя в этих салонах, на этих скользких паркетах, среди эгоистичных, безжалостных людей, для которых «светские обязательства были важнее, чем смерть друга»? Отчего так много времени проводил он в свете, чем не угодили ему Мицкевич и автор «Лелии»? Разумеется, мы не в состоянии разобраться во всех его чувствах и симпатиях. Однако он был слишком интеллигентен, чтобы принимать всерьез и светский лоск и симпатии высокопоставленных особ.