Потом, когда за первыми впечатлениями начали проступать другие, когда рядом с красотой выглянули ошеломляющее безобразие и порочность, Шопен еще острее ощутил свое одиночество. Он скоро понял, что обман, нищета, злодеяние свили себе гнездо в Париже, может быть, прочнее, чем в других городах. Париж был не один, несколько Парижей скрывалось в его недрах. Воображение не справлялось на первых порах с разительными контрастами. Кричащие объявления о новых модах, косметических средствах, о небывалых, «безошибочных» способах лечения венерических и иных болезней, развешанные на стенах жилых домов, и над фронтоном консерватории, и даже на здании муниципалитета, вызывали досаду. Нельзя было пройти по улице, чтобы десятки людей разных возрастов – кто громко, кто шепотом – не предлагали бы свой товар. Сонники, молитвы на разные случаи, поздравления, любовные объяснения, хозяйственные и иные советы – все это мелькало в глазах, задевало за плечи, совалось прямо в руки. Идя по Парижу, надо было продираться вперед, как сквозь чащу. – Сильные ощущения! Сильные ощущения! – бормотал как бы мимоходом какой-нибудь испитой старичок, останавливая бегающие глазки на Фридерике и замедляя шаги. – Здесь недалеко кабачок «Амброзия». – Другой, весьма солидного вида господин в цилиндре, спрашивал:– Не угодно ли хоть крошечку счастья? – Он не был безумен. Он был попросту агентом фирмы, распространяющей брошюры «Как сделаться счастливым и богатым в короткий срок», и дела его хозяев шли удачно. Фридерика удивляло это умение парижан добывать деньги любым способом и фантастические, чисто парижские профессии, о которых не слыхать было в Варшаве при всей пестроте ее уличной жизни.
Постепенно перед ним открывались «пять Дантовых кругов» Парижа. Он не знал рабочих и мог только догадываться об их тяжелой жизни. Он не имел никакого дела ни с мелкими аферистами, ни с крупными финансовыми хищниками, поскольку не стал еще предметом купли или продажи. И с художниками пока не сблизился. Но он чувствовал, что в Париже неспокойно, что нет ни одного сословия и, может быть, ни одного человека, чье положение было бы совершенно прочно. После восстания лионских ткачей в Париже то и дело вспыхивали забастовки. Шопен видел мрачных, оборванных людей, на лицах которых можно было прочитать слова, ставшие лозунгом: «Жить, работая, или умереть в борьбе». И с каждым днем их становилось больше. А с другой стороны – Елисейские поля и Булонский лес, где ежедневно как бы совершается смотр богатства, где в экипажах красуются утопающие в цветах холеные женщины, имена которых произносятся восхищенным шепотом; немыслимая, вызывающая роскошь. Куда там Варшаве! Ее противоречия носили такой провинциальный, почти патриархальный характер! И если там произошел взрыв, то с какой силой он должен был разразиться в Париже!
В один из первых дней Шопен переехал из гостиницы на улицу Пуассоньер и занял маленькую комнатку с балконом. Он спокойно провел ночь, но уже с утра был разбужен громким пением. Наскоро одевшись, он подошел к балконной двери. Необычайное зрелище представилось ему. Улица была запружена народом. К дому, стоящему напротив, стекалась огромная толпа. Множество трехцветных знамен реяло в воздухе. Это была демонстрация, первая, настоящая, внушительная уличная демонстрация, которую Фридерик увидал в своей жизни. Надев меховую куртку, он открыл дверь и вышел на балкон. Внизу кричали: – Да здравствует Польша! Свободу полякам! – В доме, к которому приближалась толпа, жил французский генерал Раморино, в ноябре он был в Варшаве и принимал участие в восстании. Две мощные волны катили к этому дому: с одной стороны – учащаяся молодежь всего Парижа, с другой – рабочие и ремесленники. С ними шли женщины и подростки.
Полиция, гусары, конница всячески пытались помешать соединению этих двух потоков. Они грубо хватали людей, наступали, кричали, но толпы все шли и шли, нескончаемые, уверенные в своей силе.
– Генерал Раморино! – взывали в толпе. – Мы ждем вас! Но генерал не выходил на свой балкон приветствовать демонстрантов. Шопен с нетерпением ждал. Впрочем, генерал мог и не показываться. Не в нем было дело. Французы выражали свое единство с Польшей.
Фридерик в ту пору уже понимал двойственную природу польского восстания, понимал, что оно было обречено на провал, и не надеялся на внезапный благоприятный поворот событий. Но когда на двух языках – французском и польском – зазвучала «Варшавянка», у него задрожали, колени. Здесь поют «Варшавянку» во время демонстрации! Ему не приходило в голову, что в угнетенной, зависимой Польше подобное нашествие было бы уже началом восстания, в то как в Париже эти демонстрации довольно часты и не приводят к коренным изменениям.