Аврора понимала, что ей необходимо рассеять заблуждения детей. Она не раз собиралась с духом, чтобы серьезно поговорить с ними, признать свою вину перед ними и Шопеном и отчетливо потребовать должного уважения к тому, кто был и остается ее лучшим другом и любимым человеком. Но она откладывала эти объяснения, чувствуя, что не может быть искренней до конца. Теперь она рассчитывала на приезд Людвики, который должен был многое рассеять и смягчить.
Глава пятая
Людвика приехала из Парижа вместе с мужем и Фридериком, когда в Ногане все благоухало и цвело. Она сказала, что пробудет весь месяц. Фридерик посветлел. Четырнадцать лет он не видал сестры. Теперь ей минуло уже тридцать семь лет. Но она была красивее, чем тогда, в юности. В те годы в ней было что-то неустановившееся, тревожное, она находилась на перепутье, – теперь это была зрелая, спокойная, счастливая женщина, несколько полная, но стройная, с плавными движениями, с лицом, полным пленительной доброты. Ее глаза стали чуть меньше, но теперь они светились мягким светом и в них было такое же выражение, какое он помнил у матери, – будто она знает что-то неведомое другим, но очень хорошее. «Не надо огорчаться! – словно говорили они. – Бывают трудные времена, я знаю! Но жизнь мудра, и она принесет утешение!»
Фридерик не спускал глаз с сестры, держал ее за руку, чувствуя, как от этого прикосновения он становится сильнее, крепче.
Каласанти мало изменился. Правда, волосы у него уже были сплошь седые, а не только на висках. Но глаза оставались прежние, лишь веки слегка покраснели. И он и Людвика были дружелюбны и спокойны. Не прошло и получаса, как все обитатели ногайского дома почувствовали себя с ними совершенно легко.
И снова для Фридерика наступило счастливое время, как девять лет назад, когда он встречал родителей в Карлсбаде. Опять вознаградила его жизнь! В первые дни Аврора из деликатности почти не показывалась и упросила молодежь не мешать приезжим. В Ногане в то лето гостил брат хозяйки, Ипполит Шатирон, с семьей и приемная дочь Авроры, ее племянница, Огюстина Бро, хорошенькая девушка в возрасте Соланж. Аврора писала у себя по ночам, днем распоряжалась по хозяйству и уделяла много времени своим родственникам. Шопен проводил блаженные часы у себя во флигеле или в парке, где они гуляли с Людвнкой. Фридерик все время держал сестру за руку, даже тогда, когда они сидели рядом за столом, и она уже привыкла к этому и сама, улыбаясь, протягивала ему руку.
Через несколько дней она выразила желание поближе сойтись с хозяйкой дома и ее семейством. Теперь прогулки в Ногане устраивались совместно, а за обедом и по вечерам все сходились за общим столом.
Каласанти и Людвика внесли с собой иной дух, новые привычки, чуждые обитателям Ногана. Ни дети, ни сама Жорж Санд, ни тем более ее простоватый брат не могли бы сказать, чем именно эти гости отличались от хозяев, но все без исключения относились к ним с уважением и даже приспособлялись к ним, хотя ни Людвика, ни ее муж не предъявляли никаких претензий на внимание. Но перемена, облагородившая ноганскую жизнь, была замечена всеми: вместо постоянного напряжения, внутреннего взаимного недовольства и ожидания чего-то неприятного наступил чудесный покой. Никто не произносил резких замечаний, не слышалось больше язвительных реплик, которыми прежде обменивались брат с сестрой. При Людвике и ее муже подобная «перестрелка» была невозможна. Сама Соланж чувствовала это. Не привыкшая стесняться со своими домашними, она теперь невольно следила за собой и краснела, ловя на себе внимательный, порой удивленный, но всегда дружелюбный взгляд варшавской гостьи. Особенное уважение внушал ей Каласанти Енджеевич. Он был совсем не похож на тех мужчин, которые приезжали к ее матери. В обращении с Соланж, молоденькой девчонкой, он был серьезен и не позволял себе ни одной из тех чисто французских шуточек, на которые следовало отвечать полупрезрительно-полудерзко. Соланж изощрилась в умении принимать либо отвергать ухаживания бонвиванов, пресыщенных сердцеедов, щеголей и бесцеремонных сынов артистической богемы, которые научили ее терпким словечкам, громкому, вызывающему смеху и пренебрежительному отношению к общественному мнению. – Je m'n fiche! – было ее любимое выражение! Но пан Енджеевич, весьма далекий от того, чтобы ухаживать за Соланж, оказывал ей уважение, и от этого она смущалась и робела, как маленькая девочка. Это злило ее, и наедине с братом или Огюстиной Бро Соланж давала волю язычку, называя варшавскую чету «светскими ксендзами» и «невозмутимыми». Но в их присутствии была тиха и по возможности сдержанна. К тому же Каласанти так много знал и так хорошо говорил, что Соланж заслушивалась его, как и все жители ногайской усадьбы.