Между тем Шопен ничего не имел против мисс Стирлинг, был благодарен за ее заботы и особенно за то, что она в последнее время не слишком настойчиво проявляла их. Виновато было письмо от Огюста Франкомма. Помимо разных новостей, вроде той, что Хитина Бро все-таки вышла замуж и очень удачно, за молодого педагога, который не обратил внимание на сплетни. Огюст сообщил, что весь Париж говорит о скорой женитьбе Шопена на мисс Стирлинг. В конце концов, весь Париж всегда говорит что-нибудь нелепое, но эта сплетня была особенно неприятна, потому что ее распространила мадам Санд, а самое неприятное было то, что здесь фигурировало богатство мисс Стирлинг. Бывшая ученица Шопена мадемуазель де Розьер передавала Франкомму, будто Аврора говорила со смехом всем своим знакомым: «Как вы находите моего бывшего любовника? Женится на уродливой, старой деве! Впрочем, ее сильно украшают миллионы!» Вряд ли Жорж Санд выразилась именно так. Для нее не существовало «старых дев», а о Шопене она говорила, что он только ее «добрый знакомый». Но она могла упомянуть о миллионах мисс Джейн, и это-то было ужасно! Шопен ответил Франкомму добродушно, что невесты ищут жениха молодого и красивого, а не такого дохлого, как он. Упомянул снова, что мисс Стирлинг очень похожа на него самого. – Как же мне с самим собой целоваться! – Не подозревая, что творилось в душе мисс Джейн, он не мог думать, что его недовольство парижскими сплетниками причинит ей столько горя.
Но ему бесконечно опротивели Англия и Шотландия, и он стал мечтать только об одном – вернуться в Париж, чтобы не умереть на чужбине. Вернуться в Париж, где он прожил восемнадцать лет, где он мог сочинять. Может быть, парижский воздух снова вернет ему эту способность? Он сообщил Огюсту о своем скором выезде и сказал об этом также своим шотландкам.
Леди Эрскин хорошо понимала, что его нельзя отправлять в Париж одного – он просто не доехал бы. Она сказала сестре, что поскольку они привезли его сюда, они обязаны и отвезти его домой. Шопен поблагодарил обеих, узнав об их самоотверженном решении. – Они из любезности меня задушат, а я из любезности не откажу им в этом, – писал он Огюсту. По его мнению, это была только любезность с их стороны: он не подозревал, до какой степени он слаб.
И вот, измученный, исхудалый, разбитый мучительными месяцами, проведенными в стране, которую он не успел узнать, отказавшийся от надежд и все-таки ожидающий каких-то благоприятных перемен, возвращался он в Париж в сопровождении двух женщин-привидений.
Глава шестая
Он велел надушить у себя в салоне, чтобы пахло фиалками, и когда он вошел в свою парижскую квартиру, залитую весенним солнцем, ему показалось, что теперь все пойдет по-новому. Нервный подъем поселил в нем иллюзию прекрасного самочувствия. Он меньше кашлял в первый день приезда, хорошо спал ночью, а на другое утро пробовал даже сочинять.
Это была мазурка. Но с каким трудом она давалась ему! Как причудливо туманны были ее очертания! Мелодия вся в изгибах! Он оставлял ее и возвращался к ней. Вечером к нему пришло несколько друзей, рассказали свежие новости. У него было искушение сыграть им новую мазурку. Но он не решился.
Сочинение никогда не давалось ему легко, оттого что он не довольствовался приблизительным и даже наиболее приближенным выражением. Вдохновение посещало его внезапно. Но он не всегда мог приняться за работу в тот миг, когда оно приходило, – мешали уроки и многое другое. Оставаясь наедине с собой, он нетерпеливо припоминал посетившие его мысли, и в эти минуты все казалось найденным и, стало быть, совершенным. Но когда проходило некоторое время и он придирчиво проверял уже написанное, обнаруживалась фантастическая перемена в его вдохновенном наброске, как будто кто-то в его отсутствие, без его ведома уничтожил прежнее и написал по-своему! Его ужасали неясность фразы, недостаточность, малокровие образов, созданных как бы в припадке лунатизма. Да, он, точно лунатик, взбирался на высоту над самой пропастью! Но теперь пропасть была видна, она зияла, и он с величайшей осторожностью отодвигался от нее, ибо висел на краю уступа!
Правда, Жорж Санд, свидетельница этих усилий, утверждала, что он в конце концов возвращался к первоначальной записи и все выходило у него так, как он задумал в первом варианте. Но она ошибалась, почти как всегда в своих суждениях о музыке. – Да ведь это абсолютно то же самое! – восклицала она. – К чему такая тяжкая борьба с самим собой?! – Он улыбался. – Если даже это так и я пришел к тому, с чего начал, – значит борьба была не напрасной. Но так обычно не бывает!
На него находила мания вычеркивания. Чем больше нравилась ему фраза, тем подозрительнее она казалась ему. Кропотливая работа при вторичном созидании и даже окончательная отделка требовали такого же вдохновения, как в первые подступы к замыслу. Мысли рождались беспрерывно, и «бушевать», то есть импровизировать, приходилось всегда, даже переписывая начисто последний лист или проигрывай его окончательно.