Но в этой квартире, небольшой, уютной, хорошо и со вкусом убранной – это его вкус! – все же очень шумно, особенно по вечерам. Днем здесь распоряжается молодежь. Шопен у себя, дает уроки, а хозяйка дома спит: она давно приобрела привычку работать по ночам, от двенадцати до семи утра, а то и позже. В четыре часа дня, когда Шопен, утомленный, освобождается от уроков, она просыпается, свежая, как огурчик, и готова принимать гостей, веселиться, спорить, слушать музыку. Гостей всегда полон дом.
Когда я пришел сюда в первый раз, я застал какой-то невообразимый сброд. Хорошо, что Фридерика при этом не было, – это происходило днем. Одна лишь английская поэтесса Елизавета Броуннинг[26] резко отличалась от всей остальной компании. Тут были друзья юности мадам Авроры, беррийцы, какие-то актеры, журналисты и другие неведомые мне личности, одетые в фантастические костюмы и удивительно бесцеремонные в обращении. Какой-то экзотический верзила, перейдя через всю комнату, бросился перед ней на колени с восклицанием: – О божественная! Удостой взглядом своего раба! – Другой, такой же ряженый, подскакивая на одной ноге, пел комическую серенаду, прищелкивая пальцами. – Вы страшно надоели мне, господа, – сказала она, смеясь. – Боюсь, мне придется сделать то же, что я придумала в Марселе, а именно – распространить слух, что я и Шопен, мы оба умерли, и тогда никто не станет нас беспокоить! – Никогда не поверю! – загрохотал третий гость, похожий на индейца в сюртуке. – Шопен – одно дело, я и так думаю, что он загробный дух! Но вы – вы никогда не умрете!
Она поморщилась, потерла колено и обратилась к сидящему рядом Альберту Гжимале: – Не помассируешь ли мне колено, друг мой? Ужасно неудобно сидеть! Ну, как ты его находишь? – Ничего, розовое! – ответил наш приятель. Все это были остатки той неискоренимой богемы, к которой она привыкла с юности. Некоторое время она принимали участие в этом маскарадном представлении, разыгрываемом вокруг нее, потом вдруг умолкла и глубоко задумалась. – Бедная! – шепнула мне Елизавета Броуннинг, – как она одинока здесь! Как это все к ней не подходит!..А по-моему, очень подходит! Но бывают там интересные вечера, которые я провожу с удовольствием. Я могу увидать и Бальзака, и Гюго, и Гейне, и Мицкевича, не говоря уж о Делакруа, присутствие которого так приятно Шопену. Бывают и некоторые ученики Фридерика: Адольф Гутман, с которым он познакомился в Лейпциге (молчаливый, бесцветный молодой человек неизвестно за что очень любимый своим учителем!), маленький венгерец Карл Фильч, пианист листовского типа, но, как мне кажется, еще талантливее Листа, две русские девушки, которых все называют просто Марусей и Верой. Шопен любит их. Для него уже прошло то время, когда он вынужден был соглашаться на любой урок, дающий ему средства к существованию. Теперь он сам выбирал своих учеников. И все же, я думаю, насколько было бы лучше для него совсем отказаться от уроков и целиком отдаться творчеству! Но это невозможно!
Она его любит, конечно. Вчера во время спора он разгорячился (он редко спорит, но когда что-нибудь заденет его за живое, начинает волноваться). Она посматривала на него с явным беспокойством и наконец встала, подошла и мимоходом коснулась его лба. На этот раз без всякой аффектации, просто, спокойно, не заботясь о том, как примут это гости, – а там было много чужих, – она одним движением руки напомнила ему о многом: и о том, что она тревожится за его здоровье, и о том, что ему необходимо беречь себя и что не все могут его понять, поэтому не стоит тратить столько сил на доказательства. Не знаю, почему, но я все это хорошо понял. Он взял ее руку и поднес к губам, усмехнувшись мягко и чуть иронически над самим собой. Действительно, не стоило волноваться.
Разговор о врачебной этике и обращении с пациентами. Профессор Люпон говорит: будь холоден и краток – это хорошо действует на больного. Но мосье Ланжере другого мнения. Он говорит, что холодность сама по себе может ухудшить положение. Нет ничего хуже холодного обращения со стороны тех, от кого зависишь. А уж как больной зависит от врача!
В палате у меня двое больных. Один почти безнадежный, другой-так себе. И первый вдруг начинает поправляться неизвестно от какой причины, так как помочь ему мы не могли. Не могли – до прошлой недели. А теперь можно поручиться, что он будет жить. Оказывается, у него была семейная драма, которая благополучно окончилась: жена, покинувшая его, вернулась, узнав про его болезнь. Я сказал Ланжере: – Ведь не от этого же он стал поправляться, в конце концов! – А он мне: – Вы, друг мой, еще недостаточно материалист, чтобы понимать такие чудеса. По-вашему, душа и тело разные вещи, не так ли? – Вовсе нет, а все же странно! – Ничего странного нет: то немногое, что еще осталось в его организме и за что мы могли уцепиться, окрепло от того, что он счастлив теперь, и от нас зависит остальное!