Было ли то изменой? Ведь не он, а Констанция первая разорвала связывающие их узы. Когда-то он был уверен, что ларжетто – образ Констанции. Но это образ самой любви. Те любовные признания и пламенные клятвы – нельзя вычеркнуть. Но той, которая изменила ему, они больше не принадлежат. Пусть же они останутся в музыке неизменными, ни к кому не обращенными, пусть это будет только память о юношеской страсти.
Стало быть, и Дельфина когда-нибудь исчезнет из его памяти? Да, и Дельфина… Любя Констанцию, он не предвидел конца своему чувству. Теперь – увы! – предвидит. Как это грустно! Но это не мешает ему восхищаться Дельфиной Потоцкой, испытывать волнение, думая о ней, не опускать с нее глаз, когда они бывают вместе.
Она не следует за модой: у нее своя прическа, свой покрой платья. Другую это, может быть, сделало бы неуклюжей и странной, ее только красит. У нее свои простонародные словечки, которые она так искусно вставляет в изысканную светскую речь, что они совсем не кажутся вульгарными. Многие молодые аристократки подражают ей, в том числе Мари д'Агу, но когда «белокурый ангел» иногда сбивается на польско-украинский жаргон, это режет слух. Впрочем, слух Шопена, но не Листа.
Воспоминания о родине и музыка – вот что связывает Шопена с Дельфиной. Однажды, прощаясь с ним, она сказала взволнованно, со слезами на глазах: – Ах, милый пан, что за чудный вечер я провела сегодня! Это так напомнило мне детство и Варшаву! Когда-то мы опять увидим ее!
В другой раз она открыла свой золотой медальон и показала Фридерику портрет девочки, маленькой Дельфинки. – Не правда ли, мила? – спросила она. – Мне говорят: – Что за фантазия – носить на груди свой собственный портрет? – А я отвечаю: – Разве это я? Той, счастливой дивчинки давно нет на свете!
И спрятала портрет на груди.
– Здесь так душно! – говорит она Шопену. – А на улице весна, я отпущу карету. Так хочется прогуляться пешком!
Гиллер играет что-то чинное. Фридерик видит, как Дельфина поднимается с места и выходит. Она бросила беглый взгляд на Шопена, но, кажется, никто не заметил этого.
В первый раз музыка не производит на него никакого действия. Люди вокруг неподвижны, как мумии, у всех одинаковые лица. Гиллер играет бесконечно долго. Наконец он встает, кланяется, ему хлопают безжизненно громко. Фридерик выходит, задев столик с вазой. Она покачнулась, но не упала.
Только на воздухе ему становится легче. Разнообразный шум улицы вливается в уши. Женский смех раздается рядом. Дельфина берет его об руку. На ней белая мантилья, опушенная легким мехом. Уже темно, но городской гул только усиливается.
Они входят в Люксембургский сад.
– Как хорошо! – говорит Дельфина. – Я иду с другом детства и болтаю о чем хочу. Как мы молоды! Ты, конечно, моложе меня. Но не намного. Ты не сердишься, что я говорю тебе «ты»?
– Я? Сержусь?
– Что может быть восхитительнее такой прогулки! Только надо пройти дальше, вон в ту аллею – там совсем нет людей. Ты не думай, это не каприз, а потребность вернуться к старому, к прежним, вольным годам. Мне так душно, скучно всегда, вот уже почти десять лет, как мне невыносимо скучно, – отчего это? Отчего я не могу веселиться, как эти девушки-продавщицы, которые так звонко смеются по утрам, когда идут на работу? Впрочем, может быть, и им невесело? Я ведь тоже часто смеюсь. Я делаю неимоверные усилия, чтобы скрыть скуку, от которой я умираю. И чтобы развеять ее, чего я только не придумываю! – Он внезапно замолчала. – Только пение дает мне силу жить!
– Отчего же вам скучно?
Она остановилась. – Не надо так! Разве я твоя госпожа, а ты мой управитель?
– Отчего же тебе скучно?
– Отчего? Разве я знаю, отчего? Нет, знаю. А разве ты никогда не скучаешь?
– Никогда.
– Неужели?
– Ни одной такой минуты не знаю. Если я один, я мечтаю, читаю. Но главным образом работаю.
– Вот и мне надо работать, как этим швейкам.
– Мне кажется, скука – это величайшее несчастье для человека. Если бы я стал скучать, я не мог бы жить!
– Вот и я не могу!
– Ну, что вы… что ты, пани Дельфина!
К ним подошла старая цыганка и на ломаном наречии предложила графине погадать.
– Ну тебя! – брезгливо отмахнулась Дельфина. – Ступай! Мне уже гадали. И я сама умею гадать!
Она сунула цыганке монету, и та отошла, бормоча.
– Раньше я любила вот таких колдунов, – оказала Дельфина, когда они свернули в широкую боковую аллею, – я в детстве постоянно вертелась среди них, бывала с отцом на всех ярмарках. Сестры не любили ездить с нами, а я упрашивала отца. И всегда я толкалась среди возов с арбузами, у палаток с монистами и лентами. Может, из-за этого я так громко говорю всегда? Пан Мечислав стыдился меня в первое время после нашей свадьбы. И все спрашивал: нельзя ли не горланить? Все я усвоила, все светские премудрости, только говорить тихо я так и не научилась!
– Но ты совсем не громко говоришь!
– Спасибо. Ты такой милый! – Она прижала к себе его локоть. – С тобой я все равно что наедине с собой!
– Лестно! Стало быть, ты меня совсем не замечаешь?
– Глупый! Вот глупый! Я хотела сказать, что с тобой легко дружить!