Пока мои деловые соотечественники устремлялись к рыночным развалам из дешевых джинсов и кожаных курток, шушукались с гостиничными горничными о тайной продаже за злотые баночек черной икры, электробритв и «Столичной» водки, я бродил по ухоженным польским паркам, дышал воздухом, исходящим от цветущих каштанов, сыростью, ползущей от мутной Вислы, или на родине Шопена в Желязовой Воле вспоминал, как моя мать, растившая нас с сестрой без отца, все-таки выкроила какие-то деньги и купила в сорок шестом году громадный, старый, темно-вишневый рояль. Он занял чуть ли не половину нашей единственной комнатенки, где мы ютились вчетвером. Угол под роялем зимой всегда сверкал, покрытый слоем инея. Однажды мать пришла измученная с работы из военного госпиталя, подняла лакированную крышку сказочного инструмента, исполнила один из гениальных этюдов Шопена, а потом бросила руки на клавиши, положила на руки лицо и расплакалась…
…Вечером я спустился в бар варшавской гостиницы «Гранд Отель», сел за стойку, уверенным голосом заказал сто граммов «Выборовой». Огляделся. Рядом со мной сидел человек, оказавшийся англичанином, с которым мы каким-то образом разговорились. Впрочем, подробности встречи я изложил в шуточном стихотворении, которое никогда не печатал, забыл и лишь недавно обнаружил в старой записной книжке:
Это были стихи о политической свободе, правах человека, о том, что и мы, и Польша, и весь мир имеют право жить, как им хочется, за все страдания и жертвы, принесенные на алтарь свободы во времена новейшей истории. Каменные почерневшие остовы зданий, оставленные поляками как память о Варшавском восстании 1944 года, потрясали мою душу. Сейчас эти развалины снесены, но тогда они мрачно и величаво высились среди разноцветных и шумных кварталов. Однажды я увидел, как какая-то лощеная европейская пара подъехала на «Мерседесе» к руинам, молодой человек с дамой, затягиваясь дорогими сигаретами, поглядели на священные камни и покатили дальше по Иерусалимским аллеям. Я почему-то решил, что это были шведы (как представители самого богатого и благополучного народа равнодушной Европы), и написал вслед за Давидом Самойловым свою апологию Варшавского восстания, глядя на закопченные стены, которые Самойлов увидел зимой сорок пятого года:
Я вспоминаю об этом прямом объяснении в любви к Польше, чтобы отстранить все возможные упреки в предвзятых страстях и чувствах касательно нашей взаимной истории. Ведь такое стихотворение мог бы написать главный герой великого фильма «Пепел и алмаз», если бы по воле Анджея Вайды он не погиб в 45-м…
Так что в 1964 году я был не менее страстным полонофилом, нежели многие наши советские поэты. И если «полонофильство» стало постепенно покидать меня, то объяснение этому может быть только одно: я медленно, но настойчиво влезал в глубины нашей истории.