В июле 1859 года «С.-Петербургские ведомости» сообщили: «На постоянной выставке художественных произведений… появилось пять картин, написанных известными художниками дюссельдорфской школы: Освальдом Ахенбахом, Фламмом и Михелисом, из всех этих картин особенно замечательна одна — Ахенбаха, изображающая похороны девушки во время праздника».
Из художников Джогина привела в восхищение картина Ахенбаха. На картине фабулы никакой не было. Изображался большой немецкий деревянный дом с огромным чердаком. Перед ним, на первом плане картины, затон со стоячей водой. Поверхность воды сплошь затянута желто-зеленой ряской; посредине затонула кадка; края ее выступали только на вершок из воды; вода внутри кадки тоже затянута ряской. На заднем, за деревенским домом, поле, а за ним лесок. Все это залито солнцем.
— Чем дольше смотрю, тем больше кажется, что ощущаешь июльский зной, — говорил Джогин. — В воздухе парит. Вам же кажется, что вы слышите запах болота, запах моллюсков, рыб и гниющих водорослей. Даже слышно жужжание мухи. Ведь это картина разрушения. А сколько света! — И он принялся молчаливо восторгаться картиной. — Смотрите, Потанин, — вдруг сказал он, пораженный своим открытием, — смотрите на открытое окно в чердаке. Как он изобразил выветрившиеся стекла.
— Действительно, — согласился тот. — От этой детали еще более веет горячей сыростью.
— Надо бы ожидать, что зритель убежит от этой картины, — продолжал Джогин, — убежит от этой гнили, которая возбудит в нем отвращение к смерти. А между тем — наоборот: эта яркая жизнь ряски, этот бьющий в глаза, разлитый по картине свет, это ощущение зноя возбуждает в зрителе не отвращение к смерти, а жажду жизни.
— Волшебник — солнце! — вступил в разговор Гине. — Что бы оно ни освещало, — распустившуюся розу или труп утопленника — все равно оно вызывает радость бытия.
Шишкин молчал. Вглядывался в картину, слушал друзей. Его тянуло к Потанину, человеку наблюдательному, любящему, как и он, реальное в природе. Нравился его живой ум.
— Как в живописи, так и в литературе и, наконец, в самой действительности жизнь всего ярче рисуется чертами разрушения, — произнес вдруг Джогин и оглядел товарищей. — Вот, скажем, вы видите, что по тротуару проходит человек, несущий в починку связку дыроватых соломенных шляп или корзину сапог со стоптанными каблуками, вы же не печалитесь, что на свете все изнашивается, рвется и трухнет, а думаете, что эти изношенные шляпы и подошвы свидетельствуют только о том, что человечество живет, что оно носит платье, отплясывает трепака, веселится, устраивает свадьбы и влюбляется. — Джогин говорил с воодушевлением, ибо был в ту пору влюблен. О чем, правда, умалчивал. — Чуть ли не лучшей демонстрацией этой мысли служит картина пожара. На мостовую из горящего здания вынесена мебель и скарб, кухонная посуда и ночная утварь. Рядом с дорогими пианино, люстрами и фешенебельной мебелью сюда вынесено много и такого, чего посетители квартиры никогда не видели, что тщательно скрывалось от постороннего глаза.
Иногда на этой выставке, устроенной пожаром, ваш глаз увидит старый капор, который барыня надевает только, когда идет в баню, или какую-нибудь апокрифическую принадлежность костюма или утвари. Тогда этот банный капор, существование которого вы не подозревали, производит в ваших мыслях целый переворот. У этих «полированных лиц», живущих в бельэтаже, под «белыми жакетами» вы всегда подозревали сердце «каторжника», а этот банный капор убеждает нас, что под ними — «белыми жакетами» — тоже бывает сердце, способное к смущению и стыду.
Ноздрев, другие герои Гоголя — это те же выветрившиеся стекла, отливающие цветами радуги, те же истерзанные соломенные шляпы и стоптанные каблуки. А если бы их не было, как бы наша жизнь побледнела и потеряла свои краски.
— Что же ты, Иван Иванович, слова не скажешь? — обратился к Шишкину Потанин. — Ты, право, ныне еще более похож на монаха. Валаамская жизнь не прошла бесследно.
— Могу сказать одно, пейзажист — истинный художник, — отвечал тот, — он чувствует глубоко, чище. — Шишкин еще раз пригляделся к картине. Ахенбах ему был не по душе. Это о нем он скоро скажет в письме из-за границы: «Освальд Ахенбах недурен — белая каменная стена и по бокам деревья, особенно стена чертовски хороша; деревья просто мазаны, но ловко — и все-таки это бестолочь».
Споры продолжались на улице или дома, в кругу гостей художников. А их бывало немало. Увлеченные разговорами, не замечали, как наступала ночь. Иногда оставались ночевать у кого-либо в мастерской. Ночи были тихие, теплые. И даже лежа продолжали беседу.
В тот год Шишкин часто виделся с Валерием Якоби, с которым ему вскоре предстояло ехать за границу. Они были почти земляками. Якоби родился в деревне Кудряково Лаишевского уезда Казанской губернии. Живой, остроумный собеседник, он был неплохим рассказчиком и частенько с юмором говорил о своей жизни в Симбирске и Казани.