Оглядываясь, видел, как быстро удаляются с ношей солдаты. Задержался глазами на мокром липком пятне, где только что лежал лейтенант. Оросил афганскую гору своей горячей неистовой кровью. И кровь теперь быстро испарялась на солнце. И в нем, в Вагапове, бог знает откуда видение: у их деревенского дома, у сарая, старый, без донца чугунок и сквозь него сочно и зелено проросла молодая крапива. Видение зеленого, милого, свежего на окровавленной жаркой горе.
— За мной! — Он пошел по склону, по круче, туда, где не было троп, не было мин.
Достиг каменного гребня, за которым снижалась ложбина, колючий, долгий откос. И увидел внизу людей. Верениця стрелков с мерцавшей винтояочной сталью одолевала подъем. Ступали медленно, плавно, белея, голубея одеждами. И Вагапов задохнулся от бесцветного солнца, от соседства удаленного на выстрел врага.
— Ложись! — беззвучно приказал он солдатам, падая больно на камни. — Плотнее, заметят! — придавил он к земле Еремина.
Выглянул. Внизу приближалась, колебалась вереница стрелков, тускло вспыхивало оружие. Под повязками виднелись смуглые капельки лиц.
Люди поднимались на гору неторопливо и слаженно, повторяли очертания тропки. Уверенно выбирали маршрут. Вагапов считал. Насчитал семерых. Его мысли бегали вслед за зрачками от душманских стрелков до автоматного дула и дальше, к соседней горе, за которую унесли лейтенанта, и дальше, к далеким пепельно-белым откосам, где, невидимое, проходило ущелье, и текла река, и валялась подорванная машина, и танки, приседая на траки, стреляли прямой наводкой. Его мысли пробегали по окрестным горам, разлетались и сталкивались.
Можно молча, одним свистящим дыханием, движением губ и бровей, приказать отход. Быстро, ловко, хоронясь за гребнем, отбежать в распадок. Переждать движение стрелков. Те, достигнув вершины, спустятся вниз, в седловину, и так же ходко, спокойно исчезнут в туманном жаре. А они вчетвером догонят своих, прикрывая их, защищая с высот, вынося израненного лейтенанта.
И бог с ними, с этими худыми, в балахонах, в повязках горцами. Пусть идут куда знают — в своих горах, по своим тропинкам, в свои кишлаки, в которые пришла война, разорила жилища, смяла рожь, раздробила на осколки пестрого нарисованного павлина.
Эта мысль пробежала и канула. Позабылась, сменившись другой.
Нет, они останутся здесь, на вершине, на удобной закрытой позиции, и вступят с душманами в бой. Не пропустят к ущельям, где попала в засаду колонна и саперы, страшась стрельбы, залегли у обочины. Эти стрелки торопятся на помощь своим, и бой уже начат, они все в бою, и сейчас они станут стрелять по душманам, отвлекая их на себя, облегчая участь колонны.
И он смотрел, как близится цепочка людей, повторяя изгибы тропы. То скрываются все за передним. То вытягиваются косой вереницей. Семеро в чалмах, шароварах, с воронеными вспышками стали.
— Слушать меня! — зашептал он солдатам. — Передние двое — мои!.. Двое других — твои!.. Еще одна пара — твоя!.. Твой, Еремин, последний!.. Длинными! Добивать на земле! Стрелять за мной! Когда подставят бока!
Душманы шли теперь прямо на них. Задние скрылись за первым. И этот передний, в светлых шароварах, в синеватом балахоне, в белой чалме, подымался, выставляя колени, сильно, крепко ставил на камни подошву. Были видны черные усы, темноватый, поросший щетиной подбородок, перекрестье патронташа на груди, медные мелкие блестки, то ли от торчащих в патронташе пуль, то ли от ременных заклепок и бляшек. Винтовка его была на плече, и кулак недвижно сжимал ремень.
Вагапов целил в него, держал на мушке, дожидаясь, когда тропинка вильнет и они, повторяя изгиб, изменят направление, станут возникать один из другого, вытягиваться в вереницу. А пока передний колыхался над стволом автомата своей чалмой, черноусым лицом, ставил ногу на автоматную мушку.
Вагапов скосил глаза — двое солдат лежали рядом. Маленький киргиз старался поудобнее ухватить цевье, покрепче угнездить автомат. Второй, долговязый, худой белорус, сбил на затылок панаму, ерзал ботинками по мелкому щебню, пытаясь найти опору. Его большая грязная кисть лежала на вороненой щеке «акаэса», указательный палец щупал крючок. Еремин поодаль, топорщась мешком, держал перед собой оружие, слишком далеко от лица, и лицо его, наполовину освещенное солнцем, было несчастным. Вагапов успел почувствовать это несчастье, этот страх перед выстрелом, перед первым, в живую близкую цель, в живого, ни о чем не подозревавшего человека. И этот страх, вид несчастного, страдающего лица вдруг вызвал в Вагапове ярость, презрение к Еремину и то ли тоску, то ли предчувствие беды.
«Дохляк! Боится оружия! Салага!»