Чеснок обернулся и вспомнил. Тот зимний скрипучий автобус, сумерки вечерней дороги, жирный, зачехленный в шубу и шапку дурак, и он, Чеснок, забавляется, дразнит его. А этот длинный неизвестно откуда взялся и мешает его забаве, совсем как теперь. Чеснок узнавал его, изменяясь в лице. Переводил свою ощеренную желтозубую улыбку в гримасу бешенства.
— Катись ты, хрен долговязый, покуда тебе башку не расшибли! — Угрожая, он поднял бутылку с водкой, ненавидя, готовясь швырнуть и ударить, призывая дружков на помощь. — Моя баба! Хочу в луже купаю, хочу, как кошку, деру… Вали отсюда! Пока морду тебе кирпичом не погладил! — Он с силой хлюпнул доской, окатил Катюху жирной грязью.
Тихонин, оскорбленный за Фотиева, потрясенный жалобным воплем Катюхи, кинулся на Чеснока по воде, на доску, вцепился в него, стал тянуть:
— Как же ты смеешь!.. Сейчас же, сейчас же уйди!..
Чеснок увидел перед собой маленького, худого Тихонина.
Хряснул ему в грудь кулаком. Тихонин отшатнулся, упал на руки Фотиева, задыхаясь, хватая воздух, пытаясь снова кинуться на Чеснока.
— Стой! Нельзя тебе, за драку двойной срок накинут! — Михаил Вагапов остановил его, оттеснил. Оттеснил и Фотиева. Ловко, длинно прыгнул на доску. Крутым, крепким вывертом заломил Чесноку руку, выдавливая из нее бутылку, швырнул о забор. Бутылка лопнула, разлетелась.
— Кусок! Гвоздь! Бей их! Коли! — взвизгивая от боли, вопил Чеснок. — Режь их, гадов! Чего стоите?
— Да ладно, Чеснок, не связывайся, — сказал Гвоздь. — Это афганец из реакторного. Я его знаю, он бешеный.
— Суки вы, суки!.. Все вы суки продажные. Ненавижу! — визжал Чеснок, бултыхаясь на доске, сжатый Михаилом. Ударил ногой, окатывая грязью Катюху.
Сергей Вагапов, растерявшийся было, застывший на краю лужи, очнулся, быстро прыгнул на камни, подал Катюхе руку, она шагнула к нему, потеряла равновесие, и он подхватил ее, сам оступившись в воду, понес на руках, вынося из лужи. Поставил на сухой асфальт.
— Я тебя сейчас за «суку» утоплю! — бледнея, наполняясь слепой беспощадностью, произнес Михаил. Наклонил Чеснока к воде, ближе, ближе. Макал его в грязь, еще и еще, булькающим, захлебывающимся лицом. — Мразь! Слизняк! Я тебя сейчас размажу, следа от тебя не останется!
— Миша! Михаил! — остановил его Фотиев. — Перестань! Отпусти его!
И тот, повинуясь, откликаясь на голос Фотиева, отпустил Чеснока, не удержался, дал ему под ребро ладонью, отчего Чеснок загнулся, захрипел.
Они уходили, уводили с собой Катюху, мокрую, плачущую.
Чеснок распрямился, глядел им вслед:
— Убью! Всех убью! По одному подкараулю. По кусочкам разрезать буду. Ненавижу!
В его руке извлеченный из кармана блестел нож.
Они шли гурьбой в общежитие, возбужденные одержанной победой, увлекали за собой спасенную Катюху. Не увлекали — она сама торопилась за ними, боялась отстать. Шаркала, семенила большими промокшими башмаками, куталась в куцее пальто, жалобно всхлипывая, приговаривала:
— Он, Чеснок, опять придет! Дверь сломает. Ножом пырнет… Боюсь я его, не пойду домой. Вы уж меня не гоните.
— Пойдем с нами, обсохнешь, чайку попьем, — успокаивал ее Фотиев. — А Чеснок к тебе не придет, он ведь трус, Чеснок-то!
Сергей Вагапов шагал за ней следом. Прислушивался к ее жалобным причитаниям. Невольно, не замечая этого, повторял ее шаги. Наступал, как и она, в талые лужи. Проваливался, как и она, в мокрый, грязный снег. На его бледном, худом лице появилось выражение муки и сострадания. Казалось, и лицом своим он повторял ее несчастное, болезненное, заплаканное лицо.
Они пришли в общежитие. Шумом, стуком, дыханием наполнили тесную комнатушку Фотиева. Рассаживались по табуретам, кроватям. Навешивали на крюки телогрейки и робы. Из соседней комнаты вышла, встала в дверях Елена, простоволосая, в домашнем платье, с голой белой шеей, с белой фарфоровой чашкой в руках. Оглядывала их влажными, улыбающимися глазами. Встречалась взглядом с мужем, чуть заметно кивала и снова смотрела на всех доверчиво, тихо, приглашая всех радоваться ее счастью, ее материнству.
Из-за ее спины появилась Антонина с пластмассовой погремушкой в руках. Ахнула, увидев многолюдье, улыбнулась всем сразу и особенно, одними глазами, Фотиеву. Легонько тряхнула целлулоидным попугаем. И на звук погремушки из соседней комнаты отозвался тихим писком ребенок. На этот писк поднялся и шагнул Михаил. Елена, пропуская его, испуганно, умоляюще посмотрела на мужа — на его большие потемнелые руки, на усатое обветренное лицо. И оттуда, куда он унес запахи железа и сварки, холодного мокрого ветра, вытесненные, потекли тонкие млечные ароматы пеленок, зыбки, лежащего в ней младенца.
— Сейчас мы чайник поставим. Николай, убери со стола чертежи. — Антонина была здесь как дома. Помогала Елене нянчить ребенка. Приносила провизию. А сегодня забежала, чтоб подарить нарядную, понравившуюся ей самой погремушку.