Налетала в грубой побелке стена. Три жестяных ящика. Левый, средний и правый. И под первым, в сумраке, под глубоким уступом — черный, с резкой гранью осколок. Жуткий, шевелящийся, разрастающийся на глазах, разевающий огнедышащий, с алой подкладкой зев. И в открытый зев. в пламя, в пасть — вонзить острие, забить, закупорить собой, не дать прорваться огню.
Он поддел лопатой осколок, раз, другой, подбрасывая, вытряхивая его на середину совка. Поднял лопату на вытянутых руках. Развернулся и помчался к контейнеру, чувствуя, как пылает, подобно углю, черный осколок.
Подбежал к контейнеру. Продел лопату сквозь тяги, вглубь, до железного звяка, сбрасывая страшную ношу, возвращая ее в преисподнюю. И обратно к дверям.
Замполит встретил его на пути, подхватил, подставляя плечо. Бежали, обнявшись.
— Лопату! Отдай…
Замполит с силой выдрал из рук лопату, шмякнул на пол. А Вагапов все бежал с вытянутыми пустыми руками. Прошиб телом дверь, не почувствовал боли, пробегая вперед, туда, где толпились солдаты. И они сначала расступились, а потом сомкнулись вокруг. Помогали раздеться, стягивали бахилы, перчатки.
Он стоял весь мокрый, липкий, без кровинки в лице, равнодушный, пустой, словно сделался вдруг стариком, прожив огромную жизнь.
Замполит подошел, держа на ладони хронометр:
— Восемнадцать секунд! Ничего! Не намного отстал.
— Вагапов, родной, спасибо! — Ротный обнял его, прижал. Отошел, бормоча: — Эх, мужики, мужики… Жизнь-то у нас какая!
А Сергея тихонько покачивало. Какая-то тихая отмель. Какая-то теплая, старая, с поломанной уключиной лодка.
Снаружи раздались голоса, послышался звяк железа. Кто-то шагал по брошенным в снег листам.
— Ну вот, пожалуй, и все. Здесь доварим последние трубы, и водосброс готов. Горячая вода из системы охлаждения, от турбины и генератора прямо в озеро. Карпов разводить будем. Приезжайте в следующий раз, угостим ухой из карпов.
— За этим стоит приехать! Радиометр брать с собой? Или вы вместе с ложкой дадите?
— Дадим, дадим, но он ничего не покажет. Разве что наваристость. Станция экологически — чистая. Уха экологически — чистая. Так что приезжайте.
— Приеду.
У черной трубы, едва освещенные высоким сиреневым «Сириусом», стояли журналист и Горностаев.
— Я вам хотел сказать. — Горностаев завершил с журналистом экскурс по станции, окончил технологические разговоры и здесь, на краю ледяного озера, счел возможным заговорить о главном. О том, к чему готовил журналиста, осторожно подводя к разговору. — Ваш материал о ядерном полигоне производит большое впечатление. Он запомнился. Вы, как я понимаю, занимаетесь атомной проблематикой. Там — военной, здесь — мирной. Вы абсолютно правы, атомная энергия внесла в цивилизацию противоречия, быть может, неразрешимые. Запутанную социологию. Запутанную идеологию. Запутанную стратегию. Как их распутать? Каким умом? Неизвестно!
— Коллективным, я думаю. — Журналист смотрел на черное, засыпанное снегом железо, на жестокие, вмороженные в лед огни. Чувствовал, что устал. Ему хотелось вернуться в гостиницу, в тепло, в тишину. Побыть одному. Отодвинуться от прожитого дня со множеством лиц, голосов, непроверенных, нуждавшихся в осмыслении мыслей. Он вяло отвечал Горностаеву, поддерживая разговор из любезности. — Думаю, коллективным умом. Политиков, военных, инженеров, писателей. И конечно, философов. И быть может, как ни странно, священников. Здесь много таинственного и невыявленного. Запущен какой-то двигатель неведомой, непонятной конструкции. Говоря словами вашего Фотиева, в мире работает социальный двигатель, толкающий вперед конфронтацию. Военное соперничество, взаимную ненависть, страх. Его нужно понять, этот двигатель. Выявить его устройство и схему. И разомкнуть контакты, обесточить обмотку. Но для этого нужны огромные знания, огромные усилия ума. Быть может, люди, подобные Фотиеву, были бы здесь полезны. С их аналитикой. С их пониманием структур. Я хочу написать о «Векторе». Хочу написать о внедряемом вами методе как о социальной гарантии неповторения Чернобыля.
— Вот как раз об этом я и хотел говорить с вами, — сказал Горностаев, подводя журналиста вплотную к трубе, заслоняясь железом от ветра. — Вам не следует писать о «Векторе». Не следует писать о Фотиеве.
— Почему? — изумился журналист, тут же вспоминая утренний штаб. Там Горностаев превозносил достоинства «Вектора». И дневное сидение в вагончике, страстные речи Фотиева, казавшиеся то мудрыми, то наивными, то искренними. И зэк, и начальник строительства внимали его речам, пили чай из бумажных стаканчиков, закусывали карамельками зэка. — Почему не писать? Ведь вы же так хвалебно о нем говорили.
— Я должен вам сделать признание. — Горностаев доверительно тронул журналиста за локоть, придвинул мех своей пышной, раздуваемой ветром шапки. — Хочу вам открыться. Я вас ввел в заблуждение. Фотиев и его метод ничего не стоят. Это показуха, липа.